замолкла, только плечами повела, будто ознобом взялась. – Тебе поесть надо, инако сил не будет. Я сейчас.
Пошла к котелку, прихватила ловко и принесла наваристой похлебки.
– Сам-то ложку удержишь? – сует ему в рот жижу пахучую. – Я хлебца покрошила. Сытнее.
Влас закашлялся, да не потому, что в горле перхало, а от изумления.
– Ты сама чай голодная. Другая-то ложка есть? Садись, похлебаем.
Она и спорить не стала, вмиг вытащила из рукава черпачок деревянный и полезла в котелок.
Ели со вкусом, вот только уж слишком горячо вышло, просто так в рот не лезло. Дули со всех щек, брызгали огненным варевом во все стороны и не перестали махать ложками, пока не показалось дно котелка.
Влас после еды обмяк, привалился на мятель, вздохнул легко.
– Спаси тя, Елена Ефимовна. Справно кашеваришь, едва котелок не стер, – Влас любовался боярышней, что сидела опричь него, прикрыв глаза довольно.
Нос у ней ровный, тонкий стал, не такой, как увиделся впервой. Да и синяки под глазами сошли. Губы цвели ярким цветом, лениво так изгибались в улыбке. И брови не отставали – гнулись коромыслицами, красили лик боярышни едва ли не сильнее, чем плотное шитое очелье.
– На здоровье, Власий Захарович, – кивнула, глаз не открывая. – Ты продохни, а я к ручью сбегаю. Воды набрать, котел почистить. Надо бы еще дичи поймать, еды-то нет.
И встала легко, будто с лавки поднялась, прихватила котел за дужку да и пошла: плавно, гибко. Влас глядел ей вслед, разумея, что в голове его легкое помутнение случилось. Видел он не просто сварливую боярскую дочь Еленку, а иное создание. Солнце ярко светило сквозь золотую листву, окатывало сиянием девку, с того она сама словно блестела, искрилась.
– Стой, Елена, – не стерпел Влас. – С тобой пойду.
Она развернулась к нему и принялась браниться:
– Куда? Лежи! Рана-то откроется, чего тогда делать?! Сам не разумеешь, да? Совсем дурной?
Влас и подкинулся!
– Так-то посмотреть, дурной тут не я! Елена, не доводи до греха! Догоню и язык тебе уполовиню! Что ты все орешь, как кошка бесноватая?
– Гляньте на него! Едва от смерти ушел, а уже грозится! Напугал, как заяц волка! Язык тебе мой не по нраву? Так уши заткни! – уперла руки в бока и ногой топала. – Ляг, не вставай, дурной. Ить рана откроется, кровью изойдешь.
– Елена, – надавил голосом, – упреждаю, станешь препираться, высеку!
Она уже и не слушала, бросила котелок и баклажку, к нему бежала.
– Погоди, непутевый. Надо прижать, – и уже лезла в суму, доставала тряпицу длинную. – Вот, сейчас…сейчас.
Примотала через шею и руку его руку его туда вложила. Схватила его поддоспешник и на плечи кинула, а потом за сапогами потянулась, принялась натягивать на ноги.
– Копытца*-то у тебя справные. Мастерица вязала, не инако. Такие Олюшка умеет… – и замолкла.
Влас и разумел, что тревожится о посестре, себя и обругал, что молчал о таком-то.
– Жива она, не трепыхайся. Осталась опричь Шалок с дядькой моим. Он вывезет, не сомневайся.
Она с колен поднялась, глазами просияла.
– Спаси тя, Влас. Жива, значит… Не оставил господь, не покинул.
Боярич приметил блесткие слезы в глазах, но не дал пролиться, не посмел печалить храбрую девку.
– Чего встала? Веди нето, балаболка, – и угадал!
Еленка слезы сглотнула, вскинулась и наново принялась ругаться:
– Это еще кто балабол! – подхватила его, обняла за тулово. – Пойдем, сведу умыться. Ходишь лешак лешаком.
– Отлезь. Сам я, – стыдно было на девке виснуть.
– Упадешь, меня не виновать, – отцепилась, но шла рядом.
Так и пошли. Влас поначалу спотыкался, а потом ровнее встал. Все вокруг смотрел, радовался теплому солнцу и сини небесной, что дарили отраду.
У ручья Влас умылся, напился прохладной воды и присел на поваленное дерево. Глядел, как боярская дочь котелок песком натирает: неумело, но старательно. Персты в ледяной воде морозит, спину гнет, как чернавка. Сей миг и осознал, что нелегко пришлось теремной в лесу.
– Елена, тяжко было? Боялась? – само с языка соскочило.
Она замерла на малый миг, но ответила:
– А тебе как в бою возле Шалок? Тяжко было али как? Боялся? – молвила и взглядом обожгла.
Взвилось во Власе гневливое, но не вылилось в слова обидные.
– Тяжко, не тяжко, а сдюжили. Цена велика оказалась. В жизнь не расплатишься. Всех посекли, – кулаки сжал до хруста, припомнив ратных своих порубленных и брошенных на сырой земле в лесу.
Елена промолчала, отвернулась, но через малое время очнулась, взяла чистый котелок и пошла к Власию. Присела рядом на поваленное дерево и заговорила:
– Знала бы раньше, что так оно бывает, отца бы лелеяла, как икону пресвятую. Влас, я и ведать не ведала, как неподъемно бремя ратное. Сколь душ загублено, сколь крови пролито. По глупости, по неведенью думала, что моя доля тяжела. Маяться в тереме, света белого не видеть, ждать участи своей и жить с мужем навязанным, постылым. А что за меня мужи храбрые ратятся, жизнь свою отдают, не разумела. Ты вот едва жизни не лишился… Видала я, как ты ворога-то сёк…
Влас забыл, как дышать. Голос ее тряский пробрал боярича до самых глубин, взгляд печальный по сердцу мазнул словно ножом острым. А она пытки той не прекратила, добавила тоски-печали:
– Ведь из-за меня все, Влас. Я виноватая и казна моя, будь она трижды проклята! – замерзшие персты в кулаки сжала. – Как теперь грех такой замаливать?
Не ответить нельзя, а и говорить-то не хотелось…
– Не твоя, Елена. Моя вина. – И едва не ослеп от взгляда ее яркого. – Не доглядел я, не додумал. Не знал, что под боком такая сила вражья схоронилась. А знать должен был. Возгордился род наш, в а с того и стал в небо глядеть, а не по сторонам. Привыкли, что Зотовы с заката прикрывают, а раздумать о том, что с ляхами задружатся, не смогли. Это мой грех, а стало быть, мне и ответ держать.
– Влас, дурное говоришь, – Елена кулаком озябшим по коленке