class="p">«Буду через неделю. Жалко, что не увиделись. Целу… не надо! Не надо!
Буду через неделю. Жалко, что не увиделись. Точка, точка…»
«Девятка» ела асфальт, впереди ждала работа, совершенно тупая – тупая, как
всякая, как всякая любая работа: нажал на курок и всё – не надо даже
расписываться, получите свои стодолларовые бумаги.
И, то ли к счастью, то ли наоборот, всё в этот раз отменилось, и, уже через
день, около часа ночи, услужливый консьерж открыл дверь.
– А у Вас гости, – казалось, что ему, консьержу, наплевать и на гостей и на
всё на свете, потому что он снова косился на беззвучный телевизор, где какая-то
очередная пара высасывала друг из друга и вылизывала всё возможное и
невозможное блаженство и сладость.
За все три года у них ни разу, никогда не было гостей – им было так хорошо
вдвоём…
В тюрьме, надзиратели обматывают ключ носовым платком и суют его в
замочную скважину, и открывают дверь так тихо, что даже уши уголовников,
привыкшие быть всё время настороже, привыкшие ловить каждый звук, каждый
шорох извне, ничего не слышат, и бедняги не успевают спрятать карты, или
папиросу с анашой, или проглотить записку, написанную на свободу огрызком
карандаша.
Но Степану не надо было ничего такого – дверь открывалась очень тихо… а
там, там звучала музыка… «Первый концерт для скрипки с оркестром»
Мендельсона.
Та-ра-ра, та-ра-ра, тарара-ра-ра-ра…
Можно ли буквами воспроизвести музыку?.. Словами – как это хорошо
получалось у Гофмана, того, который Эрнст Теодор Амадей. (так вот ещё
откуда эта любовь к мастеру затейливых историй) Как редко случается так, что
встречаются два человека, которым нравится одна и та же музыка. Это была их
музыка, это была музыка, которую они слушали вдвоём, затаив дыхание…
В зале было темно, в кухне было темно, из спальни бил свет, и душа скрипки
рвалась к счастью, которое, почему-то всегда так недостижимо.
Рыжая – обворожительная, прелестная, обнажённая, ослепительная, как
Прозерпина, когда она заставляет Аида забыть обо всех его любовницах, стояла,
широко расставив колени на кровати, выгнувшись, опираясь о стенку ладошками
и откинув огненно-рыжую голову назад, с шумом вбирая в себя открытым ртом
воздух, напоённый Мельденсоном и сладостью. Люси лежала под ней, и её руки,
обхватив ягодицы рыжей, прижимали их, прижимали её всю, рыжую, к своим
губам, своему лицу, рту – так, что под пальцами, на коже, проступили белые
пятна. Сначала медленно, потом всё быстрее они стали двигаться, сбивая все
такты, все размеры,… Рыжая не стонала, нет – она взывала… конечно, они уже не
слышали ничего… совсем как та сирена… какая чушь!… какая сирена? Вдруг они
остановились, замерли и не шевелились какое-то, в бесконечность уходящее
время. Потом Рыжая мотнула своей золотой шёлковой волной, откинулась, резко
35
опустилась и припала своими пересохшими губами, такими же пересохшими, как
и у Степана, к мокрым, липким губам Люси, и тот поцелуй, который
расплавленным свинцом жёг его и давил, и не давал никакой передышки,
повторился. («нет, этого никогда не дам никому читать», – снова, наверное,
решил здесь Антонио.)
И вдруг – он услышал и не поверил своим ушам, он услышал любимый,
знакомый до тончайших интонаций голос, нет, не так – голос знакомый до боли,
до жути, до умопомрачения: «Я люблю тебя…».
Ярость подкатилась, и мир перестал существовать, как логичное,
обоснованное образование, он перестал существовать и как случайность, он
перестал существовать и как осознанная необходимость.
«Ненависть священна…», – так у Золя… тончайшего наблюдателя жизни, а
ярость – это сама твоя собственная правда, рвущаяся из глубины сознания, и нет
для неё пределов и законов. Ярость не врёт – она голая неприкрытая и
стремительная.
Хватило мгновения, чтоб пол обоймы свинца…
Люси страшно закричала, а он, срывая с себя одежды, бросился к ней,
столкнул на пол красивое, стройное, как кинжал тело, и грубо, не обращая
внимания на вопли и когти, жёстко её изнасиловал… раз, и второй раз сзади так,
что выступила кровь и смешалась с той другой, уже мёртвой кровью на простыне.
Они вместе вышли из лифта. Степан нёс Рыжую на руках, что было не
совсем просто, потому что девочка была длинная и весила, наверное, около
шестидесяти. Консьерж открыл глаза, и Степан, скривив рот, сказал что-то о том,
как нехорошо напиваться.
Снова шёл мелкий дождь. Степан всунул Рыжую в «Мерседес» и приказал
Люси сесть рядом.
КПП проехали без приключений. Ключи были в сумочке, и Степан внёс труп
в дом и бросил на диван. Люси плакала… она не переставала плакать с тех пор
как Степан убил Люси. Да, она тоже была Люси. Рыжая Люси.
Была половина четвёртого, снова занималось утро.
Консьерж посмотрел в этот раз, как-то уж больно заискивая: «Отвезли?»
…до него ли было?
Люси прошла в кухню, он снимал туфли… и вдруг в спину, будто выстрел,
полоснул звонок. Степан посмотрел в глазок… Полиция! Четыре часа. Люси
выглянула из кухни. Степан приложил палец к губам. Она аж захлебнулась,
всхлипывая. Позвонили настойчивей; потом ещё, ещё. Глухо стукнул выстрел и
вырвал замок. Дверь распахнулась, и они ворвались в квартиру. Степан держал её
за шею, приставив пистолет к виску… он вспомнил – всё произошло точно так,
один к одному, как в этом тупом лесбийском сериале, он даже вспомнил, что это
была та серия, которую они смотрели вместе. Теперь оставалось, следуя фильму,
убить сначала её, потом себя. И камера должна коротко проехаться по
изуродованным пулями лицам. У неё снесено пол черепа, а он ещё пытается ей
что-то сказать, глядя безумно и умирающе. И вдруг, он ясно увидел перед собой
охранника, швейцара, лакея…как там его, б… который набирал номер.
36
«Тут парочка одна, из седьмой квартиры, – говорил в трубку привидевшийся
Степану консьерж, – так они труп из квартиры вынесли…»
Да, этого провести невозможно, и Степан понял вдруг, что причиной всех его
бед и всех несчастий был именно он – этот, в защитного цвета униформе
швейцар, лакей, консьерж, соглядатай…
– Оставь её! – разорвал паузу хриплый голос мента.
– Нет!
– Что ты хочешь?
– Или я пройду вместе с ней, или…
– Хорошо, проходи.
– Зайдите в зал и закройте за собой дверь.
Консьерж, в этот раз, сидел с открытыми глазами, а когда увидел перед собой
пистолет, сказал:
– Не дури, зачем тебе ещё одна лишняя душа.
Степан нажал на курок и просчитал: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть,
семь».
– А это мне. Пока, Люся.
И, действительно, снёс себе полчерепа. (да-а-а!)
***