Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 115
«…Лодос — Юго-западный Нот, несёт с собой тяжёлый воздух и бури. Закручивает водовороты и, если его рассердить, в гневе меняет течения Босфора…»
Она вспомнила, как кружились вдоль границы невидимой окружности кораблики, и задумалась. Водоворот ли их втягивал? Или это шалости ветра, грозящего переродиться в смерч? Запомнить…
«…Карайель — Чёрный ветер с Балкан, суровый и холодный настолько, что порой замораживает Босфор от одного берега до другого…»
«Йылдыз — Северный, рождается от Полярной звезды…» Тоже запомнить.
«Пойраз — холодный северо-восточный ветер, у греков известен как Борей. Зарождается в далёкой Тартарии. Своим воем заглушает на суше призывы муэдзинов к молитве, а в море — оглушает сирен…»
И вновь застонал галеас, жалобно скрипя каждой доской, каждой деревянной втулкой, из последних сил противостоя урагану. Где-то совсем рядом вдруг затрещало. Ирис даже присела — показалось, что рвётся и разверзается потолок… И рухнуло. Страшный удар потряс корпус корабля, заглушая вопли несчастных, попавших под упавшую мачту. А обострённое чутьё Ирис уловило злорадный хохот незримой сущности, носящейся в небесах…
С перебежками, чтобы удержать на ходу равновесие, она добралась до рундука и кое-как приподняла крышку, тотчас едва не уронив и не покалечившись. Кое-как нашарила и выудила из мягкой рухляди небольшую шкатулку. И, прижимая к груди, частыми шажками, едва не падая, добралась до круглого окна.
Шкатулку пришлось зажать между колен: девушка поостереглась ставить её на пол, поскольку боялась, что быстро поднять не сможет, и потеряет драгоценные минуты. Она и без того провозилась с оконными защёлками, рассчитанными на крепкие мужские руки; хвала Аллаху, что постоянные занятия с Луноликой и с утяжеляющими браслетами сделали мышцы сильными. Кое-как откинула круглую створку — и, отшатнувшись от летящих в лицо дождевых струй, так и повисла на ней.
«Действуй, джаным» — подбадривал обычно эфенди, когда ей не с первого раза удавалось задание. «Ты можешь, я знаю».
Кое-как откинув крышку шкатулки, одной рукой вцепилась в край оконного проёма, на другой, вытянутой, выпростала наружу, прямо под ливень, свои маленькие сокровища. И закричала во всю силу молодых лёгких:
— Пойра-а-аз… Эй, ты, слышишь?
Поперхнулась от брошенной, словно в насмешку, горсти морской воды, плеснувшей прямо в лицо. Выплюнула горько-солёную влагу.
— Пойра-аз! Именем твоим — призываю! Смотри-и-и!
Сквозь прореху в тучах прорвался луч солнца — и в шкатулке, трясущейся в девичьей руке, облепленной мокрым рукавом, засияли, заиграли огнями изумруды, сапфиры, рубины, зарозовел жемчуг из далёких индийских морей…
— Это тебе, слышишь? Прими-и! Пойра-аз! Прими, Борей!
«Солнцеподобный» вновь зарылся носом в волну, пол каюты накренился… и драгоценности, подарки любимого эфенди за все три года, проведённые вместе, легко скользнули из недр, уже наполовину заполненных дождевой водой, вниз, в пучину, посыпались цветными огоньками и кольца, и серьги, и броши-стрекозы, броши тюльпаны, и нежнейший розовый перламутр, освобождённый от скрепляющей его шёлковой нити, и чёрные кораллы… А вдогонку им — полетел и сам ларчик…
Вымокшая с головы до ног, дрожащая Ирис тупо смотрела вслед угасающим в глубине огонькам. Напрасно. Всё напрасно… Ветер не принял жертву. Она не угадала имя.
Заплакав, как дитя, размазывая слёзы бесполезным мокрым рукавом, она опустилась на пол. Ей уже было всё равно, что иллюминатор распахнут, что вокруг на ковёр натекла лужа, что кафтан и шаровары прилипли к телу, сотрясающемуся от холода… Она всхлипывала, не замечая, что качка, наконец, прекратилась. Оконце в тучах раздалось во все стороны, расширилось, вот уже не одиночный луч, а целый сноп упал на спокойную водную гладь. И сразу стало ясно, что день — в разгаре, жизнь продолжается, и, возможно, не так уж она плоха, если бури всё-таки проходят…
… А где-то, на островке, не столь отдалённом от потрёпанного стихиями каравана, сидели на скалистом утёсе двое. Могучий старик с кудлатой седой гривой, развевающейся при полном безветрии — и нежноокая сирена с бело-розовой кожей, с чудесным изумрудно-золотым чешуйчатым хвостом. Ахая и восторгаясь, дева перебирала цветные камушки, постанывала в восхищении, пытаясь прицепить к сиренево-зелёным прядям то драгоценную стрекозу, то дивный гранатовый тюльпан, перебирала розовый жемчуг и всё норовила полюбоваться на себя в лужицу-озерцо, натёкшую в углублении скалы. А старец морщил губы, стараясь сдержать довольную улыбку, и поглядывал то на неё, то на горизонт, где, словно в нерешительности, не веря, что всё страшное позади, замерли людские кораблики, один побольше, пять поменьше. И уже взлетали в засиневших водах веретёнца дельфинов, спешащих на помощь одиноким человечкам, цепляющимся за щепочки-доски.
* * *
Ох, Назар попал, ну и попал…
В жизни не подумал бы, что может быть настолько плохо. Когда мать хоронили, так и не разродившуюся последним младенцем — молчал, слезами давился, но горю воли не давал. Когда поколачивали старшие братья — не за воровство, а за то, что пойман, а случался с вечно голодным отроком такой грех: стянуть то чурек у уличного торговца, то рыбку — терпел. За грех нужно отвечать. Оно же и наука впрок, день-другой хлопец и не мыслил заглядывать в обжорные ряды, хоть потом пустое брюхо надумывало планы куда интереснее пустой головы… Ни на рынке не отчаивался, когда продавали его, вертели голого, будто какое неживое пугало, ни когда получал плетей за первый побег — а всыпали ему знатно, не то, что братья-жалельщики. Ни когда в яму попал, «для науки», как выразился злобный хозяин, чьего поганого имени Назарка так и не запомнил, больно заковыристое, язык сломаешь…
Что бы ни случилось страшного или горького — всё думал: авось обойдётся. Не может такого быть, чтобы не обошлось. Батька вон, когда с семьёй в полон угодил, решил — всё, жизни конец, ан нет — не конец. Купил один добрый человек крымского раба вместе с жёнкой и тремя мальцами, обращался хорошо, и не только с христианами, но и с прочими рабами и слугами, что у него давно почти наравне с семейными свободно по дому ходили, и с одного стола ели-пили, и не обноски нашивали. При нём батька с мамкой иной раз забывали, что несвободны, да ещё детишек нарожали. А когда родители ислам приняли — написал хозяин их семейству вольную, да и оставил при себе. И то сказать, куда бывшим рабам деваться? В отечестве шла война, ежели бы не полон — задушили бы податями: к тому времени долг на семье висел немереный…
После мамкиной смерти жизнь стала какая-то серая. И хозяин вскорости помер, снесли его под завывание плакальщиц на кладбище, усадили в яму под гладкий камень и водрузили на плиту зелёный тюрбан — ибо успел уважаемый Нашх-ад-Дин за полгода до кончины посетить Святой Город и стал прозываться Ходжой. Семейство Назара осталось без куска хлеба, а потом и вовсе на улице. Рабский ошейник, плети, один мучитель, другой… А всё почему? К тем, кто обращался в «истинную», как здесь называли, веру, отношение-то было мягче, но вот не хотел Назарка ислам принимать. Даже когда к заднице прислонили кол, смазанный бараньим салом, и пригрозили, что вот сейчас на него, как на вертел, и нанижут, ежели не скажет заветных слов — «Ля иляхэ иллял-лах, мухаммадун расулюл-лах» (Нет бога, кроме Аллаха, и Мохаммед — пророк Его!) — визжал, как нечестивый поросёнок, но не сдался. Уж что за дурацкое упрямство на него нашло? А может, и не упрямство, а просто помнил Назар, как мать ночами тайком крестилась и бормотала молитвы Богородице и Животворящему Кресту, и… отчего-то пустая голова, когда вспоминала материнский шёпот, не слушала ни пустого брюха, ни поротой спины, ни набитой пинками задницы. А хозяев, видать, досада брала, не хотелось из-за строптивого сопляка в убыток входить. Вот Назарку и перепродавали один другому, нехристи.
Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 115