И вдруг на болоте, вдали, я увидал на рассвете среди мхов тонкие стебли и метелочки сладких злаков, столь необычных в болоте. Тонкая стена просвечивающих злаков как будто пересекала болото, и прямизной своей производила необычайно радостное впечатление, и заставляла сердце биться, в то время как ум еще не смел признать эту прямую человеческим делом в мире кривых веточек клюквы, обвивающих кочки сфагновых мхов. И какая это была радость узнать, что это нога человеческая, обминая мох, уводила от него воду в тропу, осушала почву и на краях этих обминок тонкой стеной вырастали сладкие злаки.
Так издали по метелочкам злаков я узнал тропу человеческую и был спасен.
По сухой ли тропе на песочке, по замшелым ли бревнам на болоте, — на всякой тропе я, как хозяин и зачинатель, иду в полном радостном согласии с тем, кто прошел раньше меня, и в каждой избушке на пути своем пользуюсь оставленными для меня предшественником дровишками и часто сам готовлю дрова для идущих за мною, а бывает даже, оставляю и свою коробочку спичек.
Я увлекся рассказом о лесной тропе, но веду я свое слово к тому, как через писательство я нашел своих друзей и через них свое счастье.
С детства меня учили, что такое счастье невозможно, что для большого, настоящего счастья нужно всю душу свою положить за друзей и самому остаться ни с чем.
Но в долгой жизни оказалось, что тоже, конечно, отдаешь душу за друзей, только и добрые друзья, поняв достойного человека, пока он еще не отдал им всего себя, сами ему начинают служить и обильно, во много раз больше, платить за его добро.
Не часто выходит такая гармония, но я не о гармонии...
И вот скажу теперь, что был в лесу добрый медведь, и его полюбили, и когда он попал ногой в медвежий капкан и заревел, то вместе с ним и весь лес заревел.
Мало счастья было медведю, что попал он в капкан и заревел, но все-таки, правда же, много легче. Даже скажем и так: большое счастье досталось медведю, что, прощаясь с ним, как с другом, весь лес заревел.
Вот мне и кажется, будто я, как и весь русский человек, этим счастьем силен!
ВМЕСТО ПРЕАМБУЛЫ В. Чуваков
(О романе М. М. Пришвина «Кащеева цепь»)
Весной 1917 года М. М. Пришвин, унаследовавший после смерти матери небольшой хутор, уехал из Петрограда на родину под Елец, намереваясь применить на практике свои знания ученого-агронома. Несколько позже он перебрался с семьей на родину жены, в Смоленскую губернию, в деревню Следово под Дорогобужем. М. М. Пришвин преподает в сельской школе, организует в селе Алексине, бывшем имении И. С. Барышникова, музей усадебного быта, работает на сельскохозяйственной станции, основанной еще до революции известным ученым-почвоведом А. Н. Энгельгардтом. Однако переезд писателя на жительство из столицы в глухую провинцию объяснялся не только конкретными обстоятельствами жизни М. М. Пришвина. Главным и определяющим было его стремление в переломную историческую эпоху связать свою жизнь и судьбу интеллигента с жизнью народа, проникнуться «народным сознанием» и найти в нем для себя опору. 26 мая 1920 года М. М. Пришвин записывает в дневник: «Нам, писателям, нужно опять к народу, надо опять подслушивать его стоны, собирать кровь и слезы, и новые души, возвращенные его страданием, нужно поднять все прошлое в новом свете» [Контекст 1974. Литературно-теоретические исследования. М., Наука, 1975, с. 323]. Это один из ранних откликов М. М. Пришвина на Великую Октябрьскую социалистическую революцию. Призывая писателей «опять к народу», он ясно определяет свою гражданскую позицию, отделяет себя от тех литераторов, которые, не приняв Великого Октября, ушли в лагерь белой эмиграции. С другой стороны, программное заявление М. М. Пришвина о необходимости «поднять все прошлое в новом свете» свидетельствовало о том, что уже и тогда социалистическая революция в России была воспринята им как важнейшее историческое событие, знаменующее собою коренную ломку всего старого уклада жизни. Что же касается «стонов», «крови» и «слез», то здесь нужно отметить, что для М. М. Пришвина, размышлявшего над судьбой Родины в первые годы Советской власти, носителем подлинного «народного сознания» был не революционный пролетариат, а многомиллионное русское крестьянство. Способна ли отсталая, темная, «мужичья» Россия воспринять идеалы Великого Октября? Этот вопрос волновал и тревожил М. М. Пришвина, потому что ответ на него имел самое прямое отношение и к его собственной жизни, писательской судьбе. Оказавшись в самой гуще народной жизни, М. М. Пришвин стремился связать свои гуманистические убеждения, свою любовь к народу с реальным «делом» строительства новой жизни. В деревне, отрезанной снежными заносами от ближайшего города, Пришвин заполняет страницы своего дневника наблюдениями над жизнью и бытом крестьян, по существу еще очень далеких от понимания смысла победы Великого Октября, но приветствовавших ниспровержение старой, угнетавшей их власти.
Осенью 1921 года М. М. Пришвин задумывает написать книгу в форме дневника, в которой были бы «вкраплены» художественные произведения. 11 декабря 1921 года, продолжая размышлять над будущей книгой, он пишет, что хотел бы изобразить в ней и себя самого в «образе хранителя Музея усадебного быта, помещенного в пяти уцелевших от разгрома комнатах бывшего Алексинского дома». В той же дневниковой записи М. М. Пришвин пытается для себя определить, как в его новом произведении субъективное «Я» автобиографического рассказчика, от лица которого должно будет вестись повествование, должно сочетаться с объектом отображения — народной жизнью. Для писателя это проблема соотношения духовного (личность героя) и материального (окружающая среда). Первоначально в центре внимания М. М. Пришвина оказываются теневые, отрицательные стороны народного быта, унаследованные от прошлого: корысть, стяжательство (одно время М. М. Пришвин полагал, что его новое произведение будет продолжением опубликованного еще в 1916 году рассказа «Чертова ступа», позднее название «Косыч»), повальное пьянство (набросок «Чан»). М. М. Пришвин высказывает опасение, что крестьянство, освобожденное Великим Октябрем от векового рабства, долгое время не сможет перейти от труда «рабьего», подневольного к труду свободному (набросок «Раб обезьяний»). Социалистическая революция избавила мужика от гнета помещиков, но как скоро народ осознает себя новым хозяином? Еще в рассказе «Адам» (1918) М. М. Пришвин изображает бессмысленный разгром крестьянами покинутой барином помещичьей усадьбы. Особенно тревожит писателя проблема охраны природы и разумного, бережного использования ее богатств. С болью отмечает М. М. Пришвин факты порубки мужиками лесов, ставших по их понятиям «ничьими» после бегства помещиков, и об ущербе, наносимом бывшим охотничьим угодьям. И конечно, писателя не могла не волновать задача охраны памятников архитектуры и произведений искусства.
15 апреля 1922 года М. М. Пришвин начинает и 29 июня заканчивает повесть «Мирская чаша» [Пришвин М. М. Собр. соч., т. 2. М., Худож. лит., 1982.]. Ее заглавие символизирует братство, единство людей, которые через страдания, муки, лишения идут к новой, счастливой жизни. На страницах «Мирской чаши» запечатлено много примет того неповторимого времени, переданных через восприятие их автобиографическим героем повести интеллигентом-демократом Алпатовым. Нельзя не отметить, что окрашенный в евангельские, христианские тона гуманизм Алпатова явно усложняет и драматизирует совершающийся в нем самом процесс перехода на позиции гуманизма социалистической революции. Но обращает на себя внимание и то, что в процессе работы М. М. Пришвина над «Мирской чашей» соотношение между автобиографическим героем и изображаемой писателем средой претерпевает существенные изменения. Хотя автор и относит действие повести к 1919 году, конкретный материал таких глав, как «Ампирный дворец», «Музей усадебного быта», «Сфинкс», «Чан», «О хлебе едином», принадлежит 1921 году, что подтверждается дневником М. М. Пришвина. Именно эти главы «Мирской чаши» убеждают в том, что писатель, отмечавший даже малейшие перемены в жизни деревни и в сознании крестьянства, преодолевает некоторые мучившие его сомнения. Новые впечатления М. М. Пришвина отодвигают на второй план возникший вначале в сознании автора собирательный образ «Раба обезьяньего», который блекнет, вступая в противоречие с тем конкретным жизненным материалом, что черпал автор из обновляющейся действительности.