инфляции и повышаться. Но то, что она может быть сокращена одним махом на четверть, притом что результаты работы ни на йоту не ухудшились, не укладывалось в его голове, выглядело не столько произволом, сколько абсурдом. Пальчиков думал, что Иргизов таким образом попросту выдавливал его с занимаемой должности, заставлял вспомнить о чувстве собственного достоинства и подать заявление об уходе. На этот раз окончательное, а не очередное бутафорское.
Все, финита ля комедия! – думал Пальчиков. – Как позорно я ухожу от Иргизова! Иргизов в своем репертуаре. А я в дураках.
Пришли подчиненные Пальчикова, просили его не увольняться, сказали, что собрали недостающую четверть к его зарплате, ибо он пострадал за отдел. Уверяли, что Иргизов вскоре все возвратит на круги своя, что это какой-то его выверт, недоразумение, а не хладнокровное решение. Так говорили Писемский и Нина.
«Спасибо, – отвечал Пальчиков, – но я не могу принять ваши деньги. Отдел ни в чем не виноват. Я не за отдел пострадал. Я сам виноват – я засиделся. Иргизов не принимает других решений, кроме как хладнокровных. Я засиделся. Надо было уходить раньше, вовремя, незаменимым. Я проворонил срок гордого ухода. Теперь я ухожу как побитая собака. Мне дали понять со всем возможным презрением, что в моих услугах больше не нуждаются, что в них не нуждаются уже не первый день, что держат из милости и из жалости».
Ему возражали Писемский и Нина: «Как раз наоборот, именно в вас и нуждаются. Без вас будет плохо, будет хуже».
«Хуже – это не плохо. Вот вы и станете, Писемский, начальником. Разве будет с вами хуже?»
«Будет хуже», – бубнил Писемский.
«Я знаю Иргизова. Мы с ним в чем-то похожи. Для него страшнее фальстарта – опоздать. Подумайте, разве старому работнику зарплату сразу на четверть ни с того ни с сего, словно из хозяйской блажи, уменьшают? Через месяц, если я сейчас не уйду, он понизит мне зарплату еще на четверть. Я и сейчас буду уходить с позором. А представьте, каким невыносимым этот позор будет через месяц».
Почему-то Пальчикову было приятно складывать в сумку свои личные вещи: книги, фотографии сына и дочери в рамках, иконку Богоматери. Он вспомнил, что коллега Анна из соседнего подразделения иконку держала не на письменном столе, а на платяном шкафу – крохотный образок Матроны Московской. Пальчиков случайно его заметил. До этого Пальчиков считал Анну настолько современной особой, что не мог заподозрить ее в каких бы то ни было религиозных чувствах или обыкновенной привязанности к традициям. Он ни разу не видел на ней крестика – на ее раздольном, холеном декольте. Он помнил, что в беседах порой подыгрывал ее критичности по отношению к российской действительности, вечной российской отсталости. Он не мог предположить, что Анна тоже обзаведется иконкой (правда, не Богоматери, а довольно чтимой нынешними женщинами святой – и простыми тетками, и богемными дамочками).
Иногда Пальчиков думал о своей жизни как о пережидании. Он помнил, что думал так всегда – о годах учебы, службе в армии, любой работе от звонка до звонка. Он знал, что даже если бы ему привелось трудиться свободным художником, и тогда он думал бы о пережидании. Пережить день, пережить творчество, пережить отношения. Словно все это было привнесенным, второстепенным, обременительным, как затяжная болезнь. Выздоровеет ли он когда-нибудь? Кажется, нет, – думал Пальчиков. Он не умеет идти без оглядки. Он знал, что смысла в работе теперь нет. Не нужна ему теперь работа ни для хлеба насущного, ни для любимого человека. Именно поэтому ему теперь необходима самая тяжелая ноша, самая грязная работа, каторжный труд. Для самозабвения под косым дождем, для радостной нежности на солнцепеке.
Пальчиков соглашался с правотой Иргизова. Грешно на него обижаться. У него бизнес, мысль о котором связана с общей картиной миропонимания.
34. Новый год
Новый год Пальчиков опять встречал в одиночестве. Он смеялся: это уже напоминает некую традицию – встречать Новый год не по-людски, одному. Если же не называть это традицией, люди назовут это несчастьем. Пусть это будет лучше именоваться традицией – нелепой, жалкой, дурной. Мало ли странных традиций на земле!
На столе у Пальчикова были бутерброды с красной икрой, мандарины для новогоднего запаха, орехи, салат с креветками и апельсиновый сок. Пальчиков поужинал в шесть вечера, в двенадцать он намеревался лишь ритуально перекусить. Лет пять назад он приготовил на Новый год утку с яблоками – антоновкой. Но почувствовал тогда, что вышло чересчур по-семейному, а для праздничного одиночества – слишком вычурно, и отказался на будущее от утки на Новый год. Так же, как от свеч и елки.
Телевизор он включил в последний момент, перед поздравлением президента, а до этого сидел в тишине, окруженной со всех сторон триумфальным гомоном.
Когда пробило двенадцать, Пальчиков лишь вздохнул и отпил апельсиновый сок из бокала. Он подождал минут десять и начал дозваниваться до сына и дочери. Дети были одинаково радостны не столько потому, что он их поздравил, сколько потому, что услышали в его голосе будничную философичность, душевное равновесие. С ним все нормально, он не тоскует. Дети успокоились, музыка и застольные восторги в их телефонах зазвучали нетерпеливее, призывнее. Пальчиков постарался быть немногословным: у детей все в порядке вещей.
Пальчиков засмеялся тому, что в новогоднюю ночь, как никогда, ему хорошо спится – невзирая на трескучий грохот пиротехники за окном.
Ему казалось, что сын с дочерью начали относиться друг к другу по-родственному – терпимее, памятливей, фатальнее, секретнее от посторонних. Никита называл племянника «Малой» и улыбался с деликатной нежностью. Так он никому, кажется, не улыбался, замечал Пальчиков. Лена перестала подтрунивать над братом. Не подтрунивал и зять. Пальчиков не знал, будут ли сближаться Никита с Леной или, наоборот, отдаляться друг от друга, не знал, какими будут у них отношения после его и Катиного ухода из жизни. Раз Пальчиков в сердцах даже спросил Никиту об этом. У Никиты на глаза навернулись детские слезы: «Папа, перестань. Мы будем общаться, мы будем родными». Пальчиков не посмел бы подобным образом провоцировать дочь, он знал, что в ответ на его слова она зарыдала бы пискляво, измученно, как мать, и произнесла: «Папа, Никита хороший, не злой. Ему не везет, он психованный, но не злой».
Пальчиков подошел к зеркалу. На Новый год как-то по-особенному смотришься в зеркало – как в пропасть. На Новый год перед зеркалом мысль о смерти возникает резко, жгуче, до холодных слез. Все равно себя жалко, себя как другого человека, в этот миг действительно испускающего дух. Этот миг – там, с другим человеком, в другом