в небо, стояла поморская жёнка, прося заступы у Господа, осеняясь привычным двуперстием, не разумея, пошто ей, как и другим, отсекут безымянный и малой палец на крестной руке, оставят только те, что, сведённые судорогой, будут вечно являть собой грешное троеперстие.
Благоутешной, задумчивой белой ночью на Пустозерск свалилась суровая команда, но уже без полковника Елагина. Он сказался больным и остался в Холмогорах: жестокий человек дрогнул заскорузлой душой – не решился довершить до конца порученное ему зло. Но и без него служба царского величества хорошо знала своё дело, проворила скоро и умеючи. Село окружили, обошли все избы, повязали по составленному списку сосланных сюда ранее немногих разинцев, кои после разгрома и казни атамана их, Стеньки, пробрались в Соловецкий монастырь, став его защитниками. Повязали и пятерых местных мужиков и баб, заглянули в церковь к попу Осипу, но тот, уже разок побывавший в петле, но продолжавший служить по старым служебникам, исчез из села, как улетучился. Сотник Грызлин, досадуя, что проворонил, не успел ухватить строптивца-попа, доложил о своей промашке полуголове Ивану Сергееву, сыну Лешукову, замещающему Елагина. Выслушав его, Лешуков отмахнулся беззаботно:
– За мухой ни с обухом, за комаром ни с топором не нагонишься. Пущай летает покуда, жук навозный, где-нито да сядет…
Всех тридцать стрельцов охраны пустозерских сидельцев во главе с воеводой Неёловым и сотником Акишевым за сочувствие к узникам сменили на надёжных служивых охранного полка, а прежних до времени заперли в воеводской избе и караульне.
– Посидите покеда! – прикрикнул Лешуков на возмутившихся было арестантов. – А там уж некого вам станет охранять, самим быть под сыском!
Сидя в яме с закрытым оконцем, Аввакум улавливал кое-какой шум и суматоху во дворе тюрьмы, потом всё стихло, но где-то в отдалении слышались вкрадчивые перетюкивания топоров, там что-то спешно ладили, а ночью пришли за протопопом: кто-то, чертыхаясь, спустился по земляным ступенькам вниз к узкой двери, повозился ключом внутри замка и распахнул её. Это был сотник Грызлин с вечно поджатыми губами, шумно втягивающими воздух чуткими, как у коня, ноздрями, с диковатым выкатом черных глаз.
– Выходь, анафема! – приказал.
Аввакум попытался было накинуть на себя грязный и рваный кафтанишко, но сотник выдернул его из рук и бросил под ноги на пол.
– Непошто, – растянул неподатливые губы. – В рубахе как раз.
Перекрестился протопоп на иконку Спаса, поклонился земно, подумал было взять с собой, но что-то остановило его. Он обвёл взглядом своё подземельице, уже зная, что наконец-то он вот-вот обретёт другое, светлое, жилище, заботливо дунул на огонёк плошки, погасил и пошел за Грызлиным.
Наверху у ступенек в темницу толпились стрельцы, окружившие Епифания и Фёдора. Аввакума втолкнули к ним в круг. Тут же приволокли под руки болезненного Лазаря и всех четверых повели, подталкивая древками бердышей в спины, за ворота. Узники шли молча, догадываясь, куда их провожают.
Ночь была ласковая, белая и тихая – материнская ночь – даже собаки не рвали тишину лаем. Обогнули частокол тюремного двора и пошли влево к хорошо различимой толпе народа, согнанного к бревенчатому срубу, обложенному вязанками сухого сена и оплёсканному смолой по брёвнам. Сруб стоял на земле, очищенной от снега, и люди, столпившиеся на краю двухметрового, укатанного ветрами снежного наста, как бы парили над ним. Стрельцы в жёлтых кафтанах густой стенкой стояли вокруг скорбного места, мрачно опершись на древки бердышей. И пока внутрь сруба вталкивали обречённых, Аввакум успел заметить в толпе монашку с узелком и тёмной иконкой на груди.
– Ксенушка-а! – радостно ойкнуло в сердце.
Но его уже впихивали в узкую щель сруба. Он растопырил локти, старясь удержаться на месте и промаргиваясь выеденными дымом слезящимися глазами, глядел на неё, и веря и не веря, что это не чудится ему, но не сморгнул слёзной мути, она затуманила монашку, а тут и самого втиснули внутрь тёмного сруба, застучали, приколачивая толстую плаху на узкую щель. Сруб был тесен, смертники стояли плотно. И пока полуголова Лешуков читал приговор о казни «за великие хулы на царствующий дом и церковь», узники отдали каждый каждому последний поцелуй и благословение, а безъязыко, нутром зарыдавшему Лазарю Аввакум пообещал, притиснув его к груди:
– Не конечное наше сходбище, брат, што ты расплюскалси? Радуйтесь, братья, венцы победные ухватим от Христа Исуса. Говорю – приоткрылась дверь заповедная в Царствие Божие.
А у сруба Лешуков закончил читать бумагу, нервно свернул её трубочкой, поджёг от факела, который держал сотник Грызлин и поднёс её, горящую, к вязанке сена. Она сразу вспыхнула бойко, за ней другие, а там взялись огнём и облитые смолой брёвна. Дым и жар пыхнул сквозь щели внутрь. Узники крепко обнялись, да так и остались стоять братним комком. Из-за треска и хлопанья языков пламени никто из стоящих снаружи не слышал их отходной молитвы, они её пели себе: «Владыко Вседержитель, Отче Господа нашего Христа, помяни души рабов Твоих Епифания, Лазаря, Фёдора и Аввакума и всякие узы разреши, и от всякия клятвы освободи, прости прегрешения их, яже от юности ведомые и неведомые, в деле и слове, или забвением или стыдом на исповеди утаенные. Владыко! Повели, да отступимся от уз плотских и греховных: прими с миром души рабов Твоих и упокой их в вечных обителях со святыми Твоими, благодатию Единородного Сына Твоего Господа Бога и Спаса нашего Исуса Христа. Аминь».
Затлели рубахи, закучерявились от жара седые волосы и осыпались белым пеплом. Не размыкая объятий, опустились на земляной пол бесчувственные братья, а над головами пластал накат и сыпал на них ошметья огня и угольев. В смертной истоме обгорелым ртом вдыхал Аввакум дым и пламя, и в миг краткий пред конечными толчками сердца многое промелькнуло перед ним, и последним видением был покойный Никон: он горестно раскачивал головой в седых патлах и говорил, плача: «Предание веры несть от человеков, но от Бога – крестуйся хоть двумя, хоть тремя персты, хоть кулаком, а всё благодать Ему, Единому». И вскинулся было протопоп: «Так пошто ты…», да не успевало времени на земное и тленное, он ещё успел подумать к Богу: «Господи-и! Поднимаюсь к престолу Твоему, и все дела мои идут за мною…»
Яростно сгорал сруб. От жара таял высокий урез сугроба, щетинился острыми иглами и сосульками, они плавились, с них, журча, стекала вода, уступ обрушивался, и люди, крестясь, боязливо отступали назад, прикрывая лица рукавами и шапками. И вдруг над неоглядной ширью земной расцветилась высь, и не стало видно ничего, кроме сполохов, будто пламя от сруба достигло неба и подожгло его.