гонения и казни исконноверцев. Вконец разуверившись в новом царе, Аввакум перестал слать ему письма. Писал их народу, и они расходились широко по России, даже в далёкой Сибири чли их. С одним таким письмом и попался в Москве стрелец Пахом Мишигин и после недолгих допросов был казнён на Лобном месте. Да не одно оно было, письмо, были и другие послания к чадам духовным. Их читали, переписывали, передавали друг другу. И хотя иные из грамоток вроде и не предназначались для глаз и ушей царёвых, однако ж доходили до него.
«Возлюбленные чада мои! Еще ли вы живы, любящие Христа истинного, сына Божия и Бога, еще ли дышите?
И я не моею волею, но Божиею до сего времени жив. А что я на Москве гной расшевелил и еретиков раздразнил своим приездом из Даур, то уж мне так Бог изволил быть на Москве. Не кручиньтесь на меня Господа ради, что из-за моего приезда страждете. Если Бог за нас, то кто на ны? Встанем, братие, станем мужески, не предадим благоверия Руси. Пусть никониане покушаются нас отлучить от Христа муками и страстями, но статочное ли дело изобидеть им Христа Бога? Слава наша Христос, утверждение наше – Христос, прибежище наше – Христос!
Обманул собака Никон, понудил царя Алексея тремя перстами знаменоваться: «Троица-де есть Бог наш в трех перстах, тако и надо знаменоваться». Царь-то, бедной, послушал ево да дьявола и посадил себе на лоб. Ну дожили, попустил Господь до краю, но вы не кручинтеся, мои православные христиане! Право будет конец, скоро будет. Ей-ей, не замедлит. Потерпите сидя в темницах, не поскучте, пожалуйте. И я с вами же, грешник, терплю. Никола-чудотворец и лутше меня был, да со крестьянами сидел пять лет в темнице от Максимиана-мучителя. Да то горе они пережили, миленькие, и теперь радостию радуются со Христом, а Максимиан где? Там же где теперь наш царь-мучитель – Алексеюшко-то неразумной – ревёт в жупеля огня адова. На вот тебе столовые долгие пироги, и меды сладкие, и водка процеженная, с зеленым вином! А есть ли под тобою, наш Максимиан-мучитель, перина пуховая и возглавие? И служки опахивают ли твое здоровье, чтобы мухи не кусали и не гадили на великого государя? А как там срать тово ходишь? Спальники-робятки подтирают ли гузно-то у тебя в жупеле том огненном? Сказал мне Дух Святый – нет-де там у тебя робят тех, все здесь остались, да уж и не срёшь ты с кушанья тово, самого помалу кушают черви, великого государя. Ох, бедной, безумной царишко! Што ты над собою содеял! Ну где твои светлоблещущие ризы и злотоуряженные кони? Где золотые палаты? Где строения сёл любимых, где потехи соколиные, где багряноносная порфира и венец царской, бисером и камением драгим устроен? Где светлообразные рынды-оруженосцы, яко ангелы, пред тобой попархивали в парчовых платьях? Где все затеи и заводы пустошного века сего, в них ты упражнялся без устали, оставя Бога и служа идолам бездушным? Сего ради и сам отринут есть от лица Господа во ад кромешный. Ну, сквозь землю пропадай, бл…дин сын! Полно христиан тех мучить, давно ждала тебя матица огня адова. Вот и сиди в нем до Судного дня! Сломила таки Соловецкая обитель гордую державу твою!!»
С этим посланием Аввакума к чадам своим духовным явился к царю Фёдору патриарх Иоаким. Одутловатый, с больными ногами царь Фёдор Алексеевич, которому оставалось жить год, прочтя это послание, разволновался, заплакал и сказал патриарху, что у него нет больше сил терпеть хулы на царский дом от пустозерского сидельца, который и в гробоподобной тундряной яме, похоже, соцарствует с ним. Иоаким хорошо понял желание государя, благословил, поклонился и мрачно прошествовал в Патриарший приказ.
Наступил день январского водосвятия. Это всегда был большой праздник народный, а для царя самый пышный из всех царских выходов на Москву-реку. На Соборной площади, на улицах и переулках собралось до трехсот тысяч москвичей и приезжего люда. Бодрящий морозец живил людей, будоражил, было торжественно и весело. В полдень начался крестный ход от Успенского собора к Тайницкой башне, напротив которой во льду Москвы-реки была вырублена крещенская прорубь – иордань. Первыми шли в цветных кафтанах бородатые стрельцы с позлащенными пищалями и бердышами. Ложи у пищалей сверкали перламутром, древки бердышей обтянуты желтым и красным атласом, с них свисали аршинные шелковые кисти. За стрельцами с иконами, крестами, хоругвями шествовало священство в богатом облачении: впереди следовало младшее, за ними старшее с патриархом Иоакимом позади, далее шли московские чины – приказные дьяки, за ними стольники, и последним двигался, поддерживаемый под руки боярами, болезненный царь Фёдор Алексеевич в богатом наряде – в порфире с жемчужным кружевом, на плечах – затканные драгоценным каменьем золотые бармы, в сафьяновых на меху башмаках, осыпанных бурмицким окатным жемчугом, в шапке Мономашьей с искристой собольей опушкой.
Черно-белый, блещущий серебром и золотом поток медленно сплывал с Боровицкого холма. Выставленные по берегу стрельцы сдерживали, как могли, толпы московского люда, не позволяя великому скопищу ввалиться на лёд – продавят.
И пока процессия двигалась к иордани, в Архангельском соборе кто-то измазал дёгтем гробницу царя Алексея Михайловича и поставил на высокую крышку сальную «нечистую» свечу. В то же время Герасим Шапочник, духовный сын Аввакума, с высокой колокольни Ивана Великого метал в толпу «воровские» письма с хулой на новообрядную церковь и «никудышного» государя. Даже со стены кремлевской разлетались стайки исписанных листков на головы москвичей. Среди писем были рисунки-автографы Аввакума с физиономиями вселенских патриархов – врагов старой русской веры Паисия и Макария, и своих – Никона, Иллариона и Павла, проклявших на соборе святых отцов, просиявших на земле отчичей. Под каждой личиной была подпись: баболюб, льстец, окоянный, продал Христа, сребролюбец. Народ ловил на лету письма, прочитывал, смеялся и прятал в пазухи.
Эта дерзкая выходка противников никоновских новин понудила Фёдора Алексеевича на крайнюю меру.
В апреле по еще крепкому зимнему насту из Холмогор к устью Печоры на сотне оленних нарт полетели стрельцы охранного полка государева, которым командовал голова – полковник Иван Елагин, произведённый в почетный чин за казни старообрядцев. И теперь его команда из двухсот стрельцов прошлась знакомым путём по Вологде, Холмогорам и Мезени с огнём и мечом страшней, чем по чужой и враждебной земле: гулко тюкали широкие топоры, скатывались с плах на снег русые головы, подмяв собой растрёпанные бороды и ширясь в небо синими глазами, скрипели рели и висли на воротах, дрыгая ногами, мужики и бабы. Помрачённо уставясь