В противоположность «Дагбладет» многие другие газеты склонялись к тому, чтобы согласиться с выводами психиатрической экспертизы и оценкой состояния его здоровья, содержащейся в заявлении государственного обвинителя: поступки Гамсуна в тот период могут быть объяснены старческим маразмом. Но при этом никто не поддерживал идею отказа от судебного преследования. Большинство соглашалось с мнением Скавлана в том, что Гамсун должен быть осужден и приговорен к тюремному заключению. Потом он вполне может быть помилован, каким-то образом прощен. Однако ради сохранения веры граждан Норвегии в справедливость и правосудие нельзя позволить Гамсуну откупиться за содеянное, просто заплатив штраф.
При этом и сам Гамсун был согласен с газетами, которые требовали возбуждения против него уголовного дела: «Решение, принятое генеральным прокурором, огорчило меня и одновременно вызвало мое негодование. Уже на предварительном слушании я недвусмысленно заявил, что готов отвечать за все содеянное мной. И тут вдруг генеральный прокурор выбивает оружие из моих рук. Я в течение четырех месяцев давал утвердительные ответы на все вопросы, связанные с моим обвинением, и теперь узнаю что я, видите ли, освобождаюсь от общепринятого судебного процесса»[484].
Вскоре Гамсун получил предписание Комитета по возмещению нанесенного ущерба. В соответствии с законом о предателях он, как состоявший в нацистской партии «Национальное единство» несет ответственность за ущерб, причиненный правлением Квислинга Норвегии и ее народу. Государственные экономисты оценили общую сумму этого ущерба в 283 миллиона норвежских крон. Из этой суммы с Гамсуна надлежало взыскать 500 000 крон.
Поскольку генеральный прокурор освободил Гамсуна от судебного преследования, он автоматически освобождался и от тюремного заключения. Теперь уже не было никаких юридических препятствий для Гамсуна, чтобы уехать домой в Нёрхольм. Тем более что Мария все еще находилась в тюрьме в Арендале. И тем не менее он решил вернуться в дом престарелых. Это было именно то, что ему было нужно в данный момент. С упорством неврастеника в течение многих лет он культивировал свою неповторимую индивидуальность; когда он творил, у него была потребность быть одиноким, бедным и заброшенным.
Те немногие, кто навещал его весной 1946 года и видел, в каких убогих условиях он находится, не могли не ощущать глубокого сочувствия к писателю. Он же напрочь отметал подобные разговоры, начиная шутить по поводу того, что у него здесь есть товарищи, например вши, или показывал свое изобретение: поскольку в комнате был неровный пол, то он приноровился подкладывать под ножки стола, за которым писал, рукавицы. Посетители отмечали про себя лишь мужество старого человека, оказавшегося в трагической ситуации. Им было невдомек, что с течением времени он воспринимал такие условия жизни как все более подходящие для поставленной перед собой цели.
Когда он прибыл в дом престарелых, то привез в чемодане и свой тайный дневник. Те слова, которые ему удалось записать в психиатрической клинике и которые никто не смог обнаружить, представляли для него огромную ценность.
Этот тайный дневник представлял из себя привычную для него систему листков, из которой у него обычно и складывалась будущая книга. А ведь была еще и совсем другая стопка листов, на которых записаны сформулированные им письменные ответы на вопросы профессора Лангфельда во время психиатрического освидетельствования. Проблема была в том, что те листы остались в клинике, руководимой человеком, с которым Гамсун не хотел иметь чего-либо общего. Он попросил своего адвоката Сигрид Стрей потребовать обратно листки с записями своих письменных ответов на вопросы. В конце концов ему удалось получить через нее только копии, а это дало Гамсуну основание подозревать, что Лангфельд возвратил не все.
Если сравнивать двух врачей, специалистов по нервным болезням, с которыми Гамсуну довелось иметь дело в своей жизни, то, образно говоря, один из них как бы открыл в нем несколько кранов, тогда как другой просто выворотил их.
Но это еще не все. Ведь в начале лета 1946 года и сам Гамсун ощущал себя подобно проржавевшему крану, и Лангфельд грубыми приемами пытался его открыть.
Это ощущение он описал в книге «На заросших тропинках»: «Вот так я сижу и делаю заметки, записываю какие-то мелочи для себя самого… Я как испорченный кран, откуда капают капли — раз, два, три, четыре…» [4:91].
Осознание того, что он снова в состоянии писать, заставило его испытать чувство счастья, которого он не испытывал уже в течение многих лет. «Я невероятно поглощен тем, что я пишу. Вовсе не из-за надежды, что из этого выйдет толк, нет, конечно же, никакого толстого тома я не напишу, но я сижу над этим день и ночь», — доверительно сообщает он Кристиану Гирлёффу. В конце июня он не без гордости сообщил, что приступил к 47-й странице своей рукописи[485].
Тогда же он поразмыслил и над письмом к государственному обвинителю. Теперь кроме Марии у него совершенно определенно были и два других врага. Надо было расквитаться с ними: с профессором Лангфельдом и генеральным прокурором Свеном Арнтсеном.
Гамсун отнюдь не страдал комплексом неполноценности, как это категорично утверждал Лангфельд, сочтя этот комплекс преобладающей чертой писателя в своем отчете о его психическом состоянии после первой недели пребывания Гамсуна в психиатрической клинике в июне 1946 года.
Прежде всего в своем письме Гамсун отметил, что пишет не для сиюминутных интересов сегодняшнего дня, «а для тех, кто придет после нас. Я пишу для наших внуков»[486]. Генеральный прокурор совершил преступление, которое невозможно простить: он передал великого писателя, божественного творца, в руки психиатру.
«Я допускаю, что мое имя незнакомо г-ну генеральному прокурору. Однако Вы могли обратиться за сведениями туда, где их можно получить. Вам наверняка рассказали бы, что я не совсем безвестен в мире психологии, что за свою долгую писательскую жизнь я создал многие сотни персонажей, причем и внутренне, и внешне по образу и подобию живых людей, из плоти и крови, они походят на них состоянием и движением души, в их мечтах и поступках. Вам не нужны были эти сведения обо мне. Вы сдали меня, так сказать, не глядя, в лечебницу профессору, у которого также не было этих сведений. Ведь он явился во всеоружии знаний, почерпнутых в учебниках и научных трудах, которые он вызубрил наизусть и по которым сдал экзамены. Но в моем случае знания ему не понадобились, поскольку за всем этим скрывалось нечто иное. Если генеральный прокурор оказался некомпетентен, то уж профессор должен был бы понимать, что меня следует немедленно отпустить домой. Он должен был бы воздержаться от демонстрации своих профессиональных знаний, ибо мой случай выходит за пределы его компетенции» [4: 81]. Он жаловался генеральному прокурору на то, что его оскорбили дважды. Первый раз, когда его передали Лангфельду для медицинского освидетельствования, и второй раз — когда было принято решение не возбуждать уголовного дела. «Вы предполагали, что тем самым окажете мне услугу, но это не так, и я думаю, многие со мной согласятся. Я до недавнего времени был не столь уж безызвестен в Норвегии, да и в остальном мире, и меня не устраивает перспектива оставаться до конца моих дней лицом, амнистированным Вами, и не иметь возможность ответить за свои действия. Но Вы, Вы, господин генеральный прокурор, выбили из моих рук оружие».