с невинным человеком, который всем сердцем старался тебе помочь! — крикнул Флорийонас.
— Его черт не возьмет. За него не переживайте! Лучше свою фуражку берегиге, господин начальник, чтоб не слетела за самоуправство.
— Слышите, настоятель, какой наглец!
— Ученик Аукштуолиса! — вставил Анастазас, весь дрожа.
— Кончайте комедию ломать, господин начальник. Моя мать в сенях рыдает, а ксендзу-настоятелю самое время спать! Завтра спозаранку мы с объездом отправляемся. В Напрюнай. А может, не поедете, святой отец? Может, викарий?
— Мало тебе шкуру дубили, Алексюс, раз в такую минуту шутки шутишь! — сказал в гневе настоятель, и тогда Пурошюс услышал, как Алексюс застонал, отдирая рубашку и показывая исполосованную спину.
— Может, вам хочется, настоятель? Можете добавить. Для вас Анастазас место оставил, где помягче, чтоб ваши святые ручки не отбить.
Настоятель бросился в дверь.
— Вывести эту красную падаль! К еврею! В кутузку! Согреть обоих! — крикнул Флорийонас, не столько рассердившись, сколько довольный собой. Когда Алексюс с сопровождающими выбежал на двор, достал из заднего кармана брюк кошель, вытряс серебряные пять литов и швырнул на стол под нос Пурошюсу: — Иди, братец, выпей, чтоб у тебя язык развязался. Не волнуйся. Все могут ошибиться. Все! Даже сам Соломон, царь еврейский! Выпей за него и мое здоровье да за вечную жизнь... Передай привет господину Альтману. Скажи, что его зять в надежных руках. Предупреди, что, может, придется обыск в его доме сделать. Как ни верти, а его дочурка Рива от большевика внука ему родила. Кажется, оба теперь у дедушки, если не ошибаюсь. Ха-ха! Интересная штука — жизнь, господин Пурошюс. Чертовски интересная. Ступай, братец, ступай... Да благословит тебя господь. — И, наклонившись к самому уху Пурошюса, зашептал: — Только, упаси господь, не вздумай топор в руки брать. Запомни, я сто крат осторожнее брата. Сегодня, перед твоим приходом, он приснился мне и объяснил суть дела. Осталась мелочь — допросить тебя и арестовать. Но сейчас мне не хочется. Для меня многовато. Ступай, выпей для храбрости и утром приходи в участок. Добровольно. И винтовки принеси, и серебро Блажиса, сколько еще осталось... Там видно будет... Может, и ладно... Наш Юлийонас свое отжил, его все равно из могилы не поднимешь, а нам, живым, всем жить надо, всем счастья хочется. Подумай хорошенько и, если можешь, прости меня. Я не виноват. Меня и Юлийонаса наш отец учил: «Не тот счастлив, который корову за рога держит, а тот, который ее доит!» А покойный дедушка еще лучше поговаривал: «Кому везет, тот и в костеле может по уху схлопотать». Спокойной ночи и до свидания, Иуда Пурошюс. Ха-ха!..
А может, это и не голос Флорийонаса был, может, это его собственные тайные мысли? Откуда это нестерпимое желание — погнаться за Заранкой да собакой затявкать? А потом цапнуть зубами... Не за ногу. Нет. За глотку. А потом долго выплевывать кровь на белый снег и умываться, забравшись в воду Вижинты, как тогда... когда ночью вернулся из Рубикяйского леса, утопив в болотном окне окровавленный топор. А может, и Пурошюса ждет такая же судьба? Бр‑р‑р... Холодно, чертовски холодно теперь топиться в проруби. В сто раз лучше летом. За сизым туманом выплыло личико Габриса, но голос был не его... Адольфаса:
— Уходи с моих глаз долой... Уходи, Иуда. Не вводи меня в соблазн.
Хорошо говорить — уходи... А что делать Пурошюсу, вся сила которого теперь в зубах? Руки и ноги болтаются, как тряпочные, и все тело будто дерюжка, не стиранная, не залатанная, брошенная на забор и забытая! А может, повеситься? Повеситься на той веревке, на которой Виктория белье сушит, когда солнце ярко светит? Даже глазам больно.
Эта мысль подняла Пурошюса с лавки. Вперед. Вперед! Зубы скрипнули. Челюсти разжались. Переступая через порог, едва не споткнулся, но ухватился за косяк. Кое-как выбрался на крыльцо, втянул в легкие чистый морозный воздух. Голова на минутку закружилась, и в тело исподволь стали возвращаться силы. Беда только, что не хватило мужества идти... В темноте увидел баб кукучяйских босяков с детьми и Розалию Чюжене впереди всех. Нет! Их не было. Но невидимые они были еще страшнее. Ждал Пурошюс, чтоб босяки набросились на него, ростоптали, растерзали в клочья. Увы, никто не покушался на жизнь Пурошюса. Все молчали и смотрели на него черными глазницами. Лишь за спиной сипло рыдала Аспазия:
— Иуда! Погубил моего сына за тринадцать золотых!
— Успокойся, слезами горю не поможешь. Пускай этого пса господь бог покарает, — вздыхал ее Адольфас, будто старый мерин, нажравшийся заплесневелого сена.
Побежал Пурошюс в темноту, расталкивая окровавленными руками детей и баб босяков и шепча: «Простите». У своего хлевка огляделся, достал из-под порожка серебряные монеты. В избу вошел на цыпочках и принялся складывать капитал под плитой, чтобы Виктория, проснувшись утром, доставая кочергу, нашла. Но одна монетка в пять литов выскользнула из руки. Виктория проснулась:
— Тамошюс, хватит тебе по ночам бродить. Попадешься.
— Меня черт не возьмет. Ты за сыном смотри... Чтоб вырос здоровым и честным... Аккордеон купи, если что... Талант его береги, как зеницу ока. Ты слышишь?
Виктория ничего не ответила. Виктория опять храпела. Змея! Нет в ней ни грамма человеческой чуткости. На Тамошюса ей наплевать, лишь бы денежки были. А ведь немало вместе прожили с тех памятных времен, когда оба у одного хозяина служили. В Барейшяй. У Гасюлиса... Когда попирала она Тамошюса Пурошюса своим изнавоженным каблуком. Жаба ты холодная, не ругаясь!.. Как ты можешь спать спокойно? Парализованную хозяйку на тот свет отправила, старика грудями своими прижала, его несчастную дочку Анеле с ублюдком прямо в преисподнюю послала, после похорон, ночью, баньку подпалила, где чокнутый резчик Утенок с Пурошюсом свое горе в твоей сумасгонке топил да поминки справлял. Хотела с живыми свидетелями разделаться, бестия. Но господь помешал, прислал гробовщика Барташюса в самое время... Что и говорить, боялся тебя Пурошюс как огня и умом презирал, хотя сердцем тосковал... Влекли его твои груди, ляжки и молнии пестрых глаз. Но разве Пурошюс тебе хоть когда-нибудь нравился? Разве из любви к нему ты карабкалась на сено, убаюкав своего старикашку, да ласково спрашивала: «Тамошюс, ты еще жив?» Совсем другая ты была ночью, чем днем. Счастье, что у Пурошюса была голова на плечах и он сразу же раскумекал — не любовь тебе надобна была,