в печах, да еще и не дровами, а при помощи электричества.
Никого из ровесников, кроме Лещова, в живых не осталось.
Коч перебирал их одного за другим. Этот убит еще в финскую, этот погиб тоже. Тот умер уже после большой войны, этот давно, тот не очень давно. Выходило так, что Коч и Лещов заживают чужой век, что вроде бы уже и стыдно эдак-то.
Коч вздохнул и задумался еще глубже. «Вот тебе и вся недолга, — невесело и не спеша рассуждал он. — Никого нет из ровесников. Отшумела жизнь, как трава на ветру. Только почему же так уж больно и скоро-то? Всех подкосило, до единого. АН нет, не всех еще… Вот, возьми, Миша Шадрун из Залесья. Этот старше их с Лещовым на два года, а ядреный и женился в прошлом году третий раз Даром что корявый на рожу, а уже двух баб издержал, хоть бы ему что. И сейчас вон в магазин ходит без батога. Красный, хоть прикуривай от него. Подожди-ко, а кого он взял-то?»
Коч стал вспоминать и разволновался еще хуже. В памяти, как живой, встал отец, Николай Антипьевич, прозванный Кочом за густые волосы. Высокий был старик, прям был всегда душой и телом, не сгорбился и в тридцатом году. Не очень-то хотелось ему идти в колхоз, видно было по всему, но переломил сам себя и сыну не дал повесить голову. Сдали на общий двор всю скотину, весь инвентарь и до самой войны оба с отцом не слезали с почетной красной доски. Да и жили не хуже людей…
А тут, когда немец пошел на Москву, все в колхозе пошло прахом. Коч воевал и не знал, что творилось дома. Письма писали всегда утешительные, чтобы не расстраивать военного человека. Потом, после войны, когда отца уже не было в живых, Коч узнал кой-чего про тыльную жизнь. И про отца в том числе. Рассказывали, что однажды на общем собрании весь колхоз просидел в конторе с вечера до позднего утра. Николай Антипьевич подписался на свою тысячу и хотел, говорят, идти домой, но его попросили подписаться в подписной книге за неграмотную женщину. Старик поднес бумагу к лампе и внимательно разглядел цифры:
— Марютка, — позвал он ту женщину, за которую надо было расписаться. — Ты, я знаю, по письму не грамотная. А считать-то ведь ты умеешь. У тебя сколько трудодней заработано?
— Да больше тысячи.
— Ну вот. А на трудодни по скольку начислено? Старик обратился теперь не столько к Марютке, сколько к счетоводу и к председателю, но те сидели, не глядя на колхозников. И тут Миша Шадрун ударил по столу ребром своей белой сухой ладони:
— Подписывай и можешь быть свободным.
— Нет, я за таких неграмотных не расписываюсь. Ты, Марюта, где эту тысячу возьмешь?
Бабенка растерялась и молчала, а старик спокойно объяснил:
— У ее вон тысяча трудодней. Ну, пусть выдадут, как в прошлом годе, две с половиной копейки на трудодень. Берем три.
Рассказывают, что Миша Шадрун вскочил, закричал, потом вывел Николая Антипьевича из конторы. Старик даже не успел надеть шубу, рукавицы и шапку. Дело было глубокой осенью. Уж промерзла на первых заморозках сырая, убранная до последнего колоска земля, и журавли давно улетели, уже первая поземка струилась по серым, пыльным, жестким глыбам дороги и пахоты. Тем утром не дымились кирпичные трубы и не звякали у речки бадейки. Весь народ был в конторе, хотя после выступления старого Коча и начали расходиться.
Миша Шадрун привел Николая Антипьевича в центр сельсовета и взял понятых. Все подошли к колхозному картофельному погребу. Шадрун выхватил из пробоя замок, распахнул дверку и показал на нее старому Кочу:
— Сюда! — Он на замок закрыл старика в погребе и ушел обратно в контору, где всю ночь шло собрание.
Говорят, что без шапки и шубы Николай Антипьевич быстро начал мерзнуть. Старик руками начал ковырять и выгребать песок из-под нижнего бревна. За полдня он проделал под бревном достаточно большую дыру и, как крот, вылез на свет. Он вернулся домой: шапка, шуба и рукавицы лежали на лавке, их принесла из конторы сноха. Он отмыл руки, попил чаю, затем оделся в эту самую шубу, надел шапку, взял рукавицы, попрощался со всеми, кто был около, и пошел вновь, прямой и неторопливый.
Говорят, у Шадруна побелели глаза, когда Николай Антипьевич сначала вежливо постучался, затем вошел в сельсоветскую комнату, где уполномоченный подбивал итоги подписки. Говорят, Миша Шадрун чуть не взбесился, а Коч стоял перед этим дураком спокойно и прямо. Но когда Шадрун опять взял понятых и привел старика к тому самому погребу и приказал залезать туда же, но не через дверь, а через тот самый лаз, который сделал Николай Антипьевич в земле, тогда, говорят, старик не вытерпел и громко сказал:
— А ты покричи еще! Не боюсь. Нет, не тебя, Шадруна, мне бояться, не в твоем роду живы экие ухари! Чтобы им Антиповы сыновья кланялись!
И вот теперь этот самый Миша Шадрун женился на молодой. Да еще и живет припеваючи, с порядочной пенсией, держит чуть ли не целый двор скотины и каждый день попивает винцо.
Коч даже поднялся от возбуждения с лавки. Чем он хуже хоть того же и Шадруна? Чем? Ладно, держал Шадрун в погребе родного отца, пусть, это было давно. Время было военное. А теперь-то чем он, Коч, провинился, чтобы жить хуже?
Смута в душе росла и росла.
Коч решительно встал, ноги сами принесли его к Вальке.
Пан Зюзя латал над хлевом крышу кой-каким барахлом, где доска, где обрывок толи. При виде Коча сразу же прервал работу и слез на крыльцо:
— Садись. Как живешь?
— Да неважно, парень, — сказал Коч.
— Конешно, одному это тоже не мед! — Валька словно бы знал заранее все мысли Коча. — Возьми любого и каждого…
Коч, занятый этими мыслями, не увидел тайной насмешки в голосе Вальки, не заметил, что тот использовал поговорку Лещова и словно бы подмигивал сам себе, когда то и дело тихо покашливал.
— Я бы на твоем месте, Александр Николаевич, и думать долго не стал.
— Да ведь вот, парень, годы-то…