в руке весло и зовет меня: „Что задумал? Медлишь? Давно тебя ждем…““
И я отправляюсь, оставляя на сцене свою оболочку, свою тень с фальшивой улыбкой на лице. Перевозчик мертвых подзывает меня движениями руки, и вот я уже у лодки. Те, кто в ней, видят и приветствуют меня, словно я их знаю и им надо лишь напомнить о себе:
— Фриц Крупп, бомбардир цеппелина, пять раз убил Руиса Пикассо, а этот лопоухий рядом — мой верный пулеметчик, — крикнул один.
— Штефан Хольм, немецко-польский герой, — добавляет другой.
— Вальтер Швигер, командир подлодки U-20, которая у мыса Кинсейл потопила „Лузитанию“.
— Александр Витек, студент, я тут заблудился, мне суждено было прожить до 1968 года.
— Лилиан Смит, певица кабаре, умерла на сцене при исполнении „Песни ненависти к Англии“.
Подождите-ка, в лодке и летчик-ас Манфред фон Рихтгофен. Он ничего не говорит, только с прусским аристократизмом плавно кивает головой. А вот какой-то бедолага с высохшими руками. Он кричит:
— Я Ганс Хенце, правой рукой Пауля Витгенштейна я играю на пианино, а левой рукой Блеза Сандрара пишу стихи на французском.
Наконец, ох, на ладье мертвых я вижу мою супругу Клару Иммервар. Прежде чем она успела проронить хоть слово, я говорю: „Хватит, это уже слишком“ и не сажусь в лодку, а все ее пассажиры смотрят на меня с невыразимой грустью. Я отступаю шаг за шагом, пятясь как рак, пока не погружаюсь полностью в свое тело, которое все еще стоит на сцене в ожидании обращения к Нобелевскому комитету. Кто-то со сцены наконец произносит имя: „Фриц Габер, лауреат Нобелевской премии по химии“, и я вижу, как подхожу к трибуне. Я, мертвый химик Фриц Габер, сейчас произнесу речь для всех выживших, сидящих в этом зале, и всех мертвых в лодке Харона. Начинаю так: „Дамы и господа…“, а про себя говорю: „Дорогая моя супруга Клара…“»
«Я Ханс-Дитер Уйс: я кричу, но вы меня не слышите. Я уже умер. Раньше я пел Дон Жуана, лучше всех в Германии, но потом мое горло перестало слушаться. Я хотел исцелиться. Бог свидетель, я отчаянно искал лекарство. Я заплатил доктору Штраубе отличным берлинским гусем, и он прописал мне зелье, странное зелье. От него мой голос становился все тоньше, пока не вышел за пределы досягаемости человеческого слуха. Теперь даже берлинские собаки меня не слышат. Есть ли пределы высоты голоса? Мой теперь настолько писклявый, что я слышу его только своим внутренним слухом. Для всех остальных я нем. Даже берлинские собаки, которые, лая и воя, стаями преследовали меня, разбежались, глухие к моим страданиям. Так я лишился своей последней публики. Поэтому я уехал на север. У мельницы возле свободного города Л. я пел воде и крутящемуся колесу, понимая, что нет конца моему путешествию. Мир бесконечен, и тоны моей гортани могут подниматься выше и выше до бесконечности. Мой голос сейчас едва может поколебать нить паутины, но и в эту еле заметную дрожь шелковистой нити вошли все мои роли. Теперь я мертв для всех, кроме музыки паутинообразных небесных сфер…»
«Я доктор Вальтер Штраубе, я только что умер. Я тот самый врач-ларинголог, составивший для знаменитого баритона Ханса-Дитера Уйса зелье, из-за которого он лишился голоса. За свою певческую смерть маэстро отдал полкило гусиного жира, две попахивавших голени и немного потрохов. Он лжет, утверждая, что принес в подарок целого гуся, но в любом случае этот эликсир ему достался по дешевке за такую великолепную сценическую смерть. И если вы спросите, почему я испортил ему голос, я отвечу, что больше других любил Германию и немецких певцов. Когда из-за бойни, в которую она втянула все молодое поколение Великой войны, я возненавидел родину, ничего не осталось и от любви к певцам. Я подумал о том, что они наши лидеры, наши печальные рыцари, которых именно я должен отправить в ад, — так я и поступил. После Уйса я испортил и голос Теодоры фон Штаде, и голоса многих других. Теперь у ворот ада я надеюсь только на то, что дьявол найдет для меня больше оправданий, чем я нашел для Германии и немецких певцов».
«Теперь я мертв. Окончательно и бесповоротно. Избавившийся, наконец, от двойственности. Обычный поверженный генерал австро-венгерской армии. Как все мы опустились в последние несколько месяцев! Как обнажилось все гнилое в нас и теперь смердит… Мы сражались храбро, по-солдатски. Нам казалось, что мы выигрываем войну на Восточном фронте в 1914 году; мы думали, что освободим Перемышль в 1915 году. Я был уверен, что смогу отразить еще десяток атак итальянских беспорточников на Сочанском фронте, а затем мы пошли ко дну. Торпеда, выпущенная с тыла, потопила все наши силы. Голод, безысходность и коммунистическая агитация, толпы отвратительных оборванцев заполонили улицы и площади. Их рой, гул и рев заставили наши храбрые пушки замолчать, а тогда и я, мне стыдно за это, показал себя с худшей стороны.
Раньше я был солдатом. Строгим, справедливым и аккуратным. Последние несколько месяцев я сам себе кажусь торговцем-влахом, который целый день держит в руках весы своей жизни. У пропавшей страны, в которую я вложил все свои знания и карьеру, я отвоевываю титул. Как кавалер ордена Марии Терезии я с 1917 года имел право на повышение из дворян в бароны. Однако хотелось большего. Корабль тонул, поэтому я не видел оснований, чтобы быть осторожным. С Веной я торговался, желая титула выше барона, не ниже графа, разумеется. К концу же Великой войны эти переговоры не закончились, потому что я остался без страны, имения, графства и короля.
Сейчас я пишу льстивое письмо Собранию сербов, хорватов и словенцев. Я предупреждаю их о том, что открытие железнодорожных путей в это ядовитое послевоенное время станет фатальным. Я строю из себя обеспокоенного, а сам только и думаю о спасении собственной шкуры. Я пишу: „Последствия будут катастрофическими для южнославянских территорий, потому что орды недисциплинированных солдат и итальянцы, которые в данный момент не могут остановиться, хлынут через Краньску и Хорватию. Поэтому прошу вас не как генерал, не как последний сын Отечества, а как патриот, любящий родину не меньше других, предотвратить это“.
Я прерываюсь, письмо не отправляю. Мне вдруг стало ясно как божий день: я уже умер. Всю войну у меня все было в двойном количестве: два штаба, два коня, две пары сапог, две стальных каски с черными перьями и два мундира. Хватит вранья: пора решиться. Эта двойственность должна же когда-то прекратиться. Достаю оба фельдмаршальских мундира — и выбираю