под руку она подвернулась. Семён в Саратове. Он теперь с перепугу там сидеть будет. Теперь, значит, моя очередь…
– За что же, Лавруш?
– Молчи! Чего вопишь? – Лаврентий посерьёзнел, пришёл в себя, уселся на постель. – Соседи сбегутся от твоего воя.
– Что вы натворили-то?
– Ничего. Сам ничего не понимаю.
– Как же не понимаешь? – Варька хитро толкнула его в бок. – А гонялись мы вчера за теми двумя? Зачем это? Я тебя, субчика, изучила, ты ничего так просто не творишь.
– Тетрадку бы ту! – обхватил голову руками Лаврентий и сподобился почти под скукожившуюся статую Родена. – В ней, конечно, всё дело! Выходит, Светка дневник вела… Или что записывала про себя, про нас…
– А-а-а! Вот где выворачивается! Я же говорю, натворили что-то, студенты-мыслители! – Варька быстро дошла до цели, ей для этого никаких поз философских принимать необязательно было, женская интуиция и тут допёрла. – А то собираются днями-ночами!.. Сидят, глубокие мысли рождают!.. Инакомыслители нашлись! О чём мыслили-то? Как, где бутылку новую достать да разругаться вдрызг подле неё!.. Дурачки большие!.. Выросли все, семьями обзавелись, а всё туда же!.. Всё в «зелёные лампы»[74] играют!.. Чирикалки полоумные!
Монолог Варьки затянулся, но на Лаврушку он имел определённое положительное воздействие. Во всяком случае, позу философскую он сменил, к Варьке придвинулся.
– Где тетрадка-то?
– Нужна мне она! – в сердцах оттолкнула она его от себя. – И нашла бы – выкинула тут же. Гадость всякую читать! Глаза портить! Уж было бы за что!
– Отдай, Варвара!
– Да отстань ты! В глаза не видела, говорю же!
– Я не верю! – Лаврентий, ещё так и не одетый, застыл на середине спальни в чём мама родила, растопырил руки в стороны. – Я тебя отсюда не выпущу, пока не отдашь! Я помню, как ты замылила мои наброски, мою книжечку! Помнишь, я писал?
– Помню! Ну и что? Бред сплошной! Пиит выискался! Герцен из Каштановки! Опус в стихах, собранный на городских помойках и свалках!
– Не трожь поэзию! Ты в ней ни бум-бум!
– Начинается! Пророк голоштанный! Оделся хотя бы! Стыдоба!
– Я мыслями своими одет!
– Оно и видно. Вот вами Ушастый и заинтересовался! То-то, смотрю, забегался. То к тебе, то с твоими дружками ночами целыми!.. Прямо неразлейвода! С чего же такая любовь между мужчинами?
Лаврентий от последних её речей, похоже, совсем в себя пришёл, во всяком случае, махнул на неё рукой, как на глупое создание, с которого нечего особо спрашивать и требовать, влез в джинсы без всего, видимо, забывшись, рубаху натянул, сунул пятерню в шевелюру вместо расчёски и пошёл, поплёлся в ванную.
– Совесть появится, отдашь, – донеслось оттуда сквозь шум воды.
Варька сразу тут как тут.
– И в глаза, говорю же, Лаврик, не видела. А твою поэму случайно, я сразу покаялась, чего вспоминать. – Варька подсунулась к Лаврушке, потому как знала, что дальше грозит; а дальнейшее грозило многим малоинтересным, так как после напоминаний о сгоревшей в пепел его поэмы Лаврушка переставал с ней разговаривать аж на неделю, а то и две, к тому же напивался до чёртиков и где-то пропадал, исчезая из дома.
– Если бы я видела…
– То прочитала, – буркнул зло, перебивая её Лаврушка. – Неймётся тебе! Всё равно же ты ни черта не понимаешь!
– Не понимаю. А мне зачем, – обняла его, повеселев, Варька, зная, что если заговорил, значит, ещё не совсем впал в то медвежье состояние, не успел ещё, и затараторила: – А то бы сожгла, как твою книжицу. И пепел показала. Я же тебе тогда пепел показывала? Поэмы той твоей? Удостоверился же?
– Да пошла ты! – оттолкнул ей легонько Лаврентий, но почти без зла. – Не читала, не видела… Где же тогда её тетрадка?
– Да была ли она?
– Красненькая корочка, – выплюнув зубную пасту, сказал, возмутившись снова, Лаврентий. – Я же открывал её. Нет. Там не стихи. Да и не писала она никаких стихов…
– Не доведут до добра эти ваши сборища-кружочки? – хлопнула его по плечу Варька и, изловчившись, чмокнула в щёчку. – Чего вы там домысливаете? Какая вам польза? Или удовольствие?
– Не понять тебе.
– Да, я дура. Но слушать это, обсуждать сплетни разные не собираюсь. Да и что шушукаться на кухне тайком? Про то, что вы там в кружке судачите, в открытую на Татар-базаре все, не стесняясь, матом орут! Кто их слушает? Кому надо? Ничего не повернуть. Не тужьтесь!
– Опять?
– Молчу, молчу.
– Поискала бы лучше тетрадку.
– Не стану. Сам брал, сам терял, вот и ищи. А то скажешь – нашла и сожгла. Ты мне лучше объясни толком, что же с вашей второй подружкой случилось? Пугаешь меня? Неужели убили?
– Семёну мало что сказали. Из того, что он мне по телефону передал, и что я сам знал, картина получается следующая. – Лаврентий вышел из ванной освежившийся, прибодрившийся, начал причёсываться у зеркала. – Светка тетрадку свою, то ли с рукописью, то ли с дневником, при жизни, может быть, и в последний свой час… – Он поморщил, насупил брови, пальцами рук похрустел, почесал затылок, напрягая сознание. – В последний час, чувствуя опасность или беду, передала своей неразлучной подружке Инке Забуруновой. Кому же ещё? Мать её давно не понимала, у Софьи Марковны всегда великие дела и такие же представления. Ей не до Светки с её метаниями. А стихи ей вообще до фени, смех один. Ей – Пушкин или Толстой, ей только гиганты классики – учителя.
– А при чём здесь стихи? Толстой, Гоголь?…
– А при том! – оборвал он её, осерчав вдруг по-настоящему. – Как тебе! Тоже ни бельмеса не понимаешь, но туда же лезешь!
– Теперь век будешь попрекать.
– Хуже надо было! Выпороть бы, как шкоду!
– Да, я дура.
– Главное – надолго. И чего я тебе только рассказываю, распинаюсь?…
– Лавруш, прости, но за стишки не убивают, – взмолилась Варька. – Посадить могут, но, чтобы убивать!..
– Убивают. Ещё как! Но там были не стишки. Я, когда взял тетрадку-то у Поленова, ещё трезвый почти был. Ну и заглянул. Там, похоже, проза, а скорее всего – это её дневник, только необычный. Мы для себя особый слоган изобрели ещё давно. Вроде эсперанто. Слышала?
– Угу, – не дышала от страха Варька. – А зачем?
– Ты и так немолода, а узнаешь, совсем я тебя брошу.
– Это с чего ж?
– От большого ума состаришься.
– Умного-то от тебя не услышать, – поджала Варька губы, обидевшись.
– Инка подальше от себя тетрадку решила спихнуть. Семён сказал, что жаловалась она ему, что мать за ней подсматривать начала да подслушивать. Твердила постоянно: «старая дева», «когда замуж выскочишь?», то да сё. Ну, одним словом, свой, бабский