— Не надо. Еще поранишься. Просто спрячь куда-нибудь.
— Я не могу.
— Держи крепче, не урони.
Ее плечи опустились:
— Фелю, я не могу бросить его!
И тогда я сказал ей про сына. Приходилось действовать быстро. И говорить все как есть. Я не обладал талантом Аль-Серраса изобретать увертки.
— Откуда ты знаешь? — Она заплакала. — Это Фрай? Он тебе сказал?
Мы услышали, как объявили ее имя. В дверь постучал Крайслер. Я сказал, что хочу пойти вместе с ней, послушать ее игру. Замечательно, одобрил он. Аль-Серрас тоже намерен слушать ее из помещения за оркестром. Крайслер пошел с нами, прихватив мою виолончель и футляр со смычком.
На платформе Аль-Серраса не было. За последним рядом складных стульев виднелась открытая дверь. Вдали синела гавань с парусными лодками на волнах, с точностью метронома покачивающими мачтами из стороны в сторону. Охраны там не было. Она передвинулась ближе к музыкальной арене, образовав кордон вокруг Гитлера, стоявшего в дверях вагона. Вторая линия охраны расположилась вдоль железнодорожных путей, ожидая появления поезда Франко.
Авива прошла к свободному пространству между путями и временной сценой. Она безнадежно посмотрела на рояль, возле которого никого не было. Затем расставила ноги, профилем повернувшись к фюреру. Скрипка свисала с ее левой руки и казалась невероятно тяжелой. Я вдруг вспомнил, что в детстве, когда играл на этом инструменте, всегда огорчался, до чего трудно прижимать его к подбородку.
Текли секунды. У меня судорогой свело живот. Геббельс наклонился к человеку в форме и что-то прошептал ему на ухо. Я слышал каждый удар своего сердца, каждый звук за пределами станции.
Затем в шумовой фон ворвался новый, постепенно нарастающий звук. Это был поезд, прибывающий с юго-запада.
Охранники на южном конце платформы, щурясь от солнца, вглядывались в железнодорожные пути. Но Гитлер и Геббельс по-прежнему не сводили глаз с Авивы.
На миг у меня мелькнула надежда, что все обойдется. Едва поезд подойдет к станции, обдав всех присутствующих пыльным облаком и клубами пара, как о ней забудут. Воспользовавшись всеобщим замешательством, связанным с прибытием Франко, она может добежать до дамбы и по ступенькам спуститься к воде.
Но поезд приближался слишком медленно. Мы слышали стук колес, скрежет тормозов. Но самого его еще не было видно.
— Начинай! — громко крикнул кто-то из немцев. И все обернулись на крик.
Глаза Гитлера пылали яростью.
Грубая команда лишила Авиву остатков решимости. Колени у нее подогнулись, и она упала, ударившись о камень платформы. Скрипка вылетела из рук, перевернулась и рухнула в двух метрах от нее. Авиву окружили люди в форме.
Нет, я вовсе не считаю, что в моем решении подойти к окружившим ее людям, помочь ей подняться и отвести ее за сцену было что-то героическое.
Не зря Энрике иногда сравнивал меня со своим приятелем Пакито, который, несмотря на малый рост, стремился доказать всему миру, что и он чего-то стоит. Он вмешивался в события, чтобы никто не усомнился: он не пешка и не раб обстоятельств. Во мне была та же черта. Я уже понял, что переговоры Гитлера с Франко не закончатся добром. В тот день вообще не было места ничему доброму.
Низко наклонившись к ремню виолончели, я одними губами шепнул ей:
— Когда я начну, уходи. Они тебя не увидят.
До сих пор в роли мастера сюрпризов выступал у нас Аль-Серрас. Но в тот день я его переплюнул. Я удивил их всех. Геббельса, воздевшего кустистые брови и сжавшего тонкие губы… Трех фотографов: одного француза, одного незнакомого немца и Генриха Гофмана — личного фотографа Гитлера. Даже Гитлера, который вышел из вагонного тамбура и спустился на платформу, жестом потребовав себе стул. Для меня стула не нашлось. Я поискал глазами Крайслера. Он забился в дальний угол, охваченный смятением и тревогой.
Я подошел к роялю, развернул стоявший перед ним табурет, достал из футляра виолончель и быстро ее настроил.
Раздался скрежет тормозов приближающегося поезда, но на этот раз никто даже не повернулся в его сторону. Гитлер сидел на стуле, посреди оставшихся стоять людей, замерший от предвкушения. Я достал смычок, ощутив его новый вес. Провел им по струнам и заиграл Первую сюиту Баха для виолончели.
Я играл, спасая женщину, сознавая, что, возможно, уже опоздал. Но эти мысли мелькали у меня в сознании только на первых тактах. Затем, пока длились все шесть частей, я играл для себя. Я играл так, как будто не было всех этих долгих лет, не было Герники, Ануаля, Мадрида и Барселоны. Я не видел человека, сошедшего с поезда, который в конце концов появился в окружении трех охранников, наверняка пораженный, что его не встречают фанфарами, а фюрер сидит к нему спиной. Я продолжал играть. Я был не здесь. Я жил словами, написанными евреем и повторенными нацистом: «Перестань дрожать, приготовься жить!» Я умирал и воскресал на этой железнодорожной платформе, вновь умирал и снова воскресал.
Годы спустя люди будут допытываться, что заставило меня в тот день, 23 октября 1940 года, играть перед диктаторами. У меня появится множество обвинителей и очернителей; когда я обращусь за разрешением на въезд в США, мне откажут. Приютит меня Куба, где вскоре к власти тоже придет диктатор, но к этому времени я научусь избегать всеобщего внимания. Десятью годами позже я дам один концерт, но записываться больше не буду. Большинство людей меня простили. Я сам себя не простил. И никому не мог открыть правду.
Но в тот момент все это не имело никакого значения. Я снова превратился в мальчишку, поглощенного музыкой, которого Аль-Серрас однажды увидел в пыльном городе, а потом внушал себе, что тот ему привиделся, приведенный в отчаяние его недостижимой чистотой.
Тишину разорвал гром аплодисментов. Я поставил виолончель, и она чуть прокатилась вперед. Смычок без сапфира я все еще держал в правой руке. Я нагнулся и подобрал портфель с музыкальной рукописью. В ушах звучали людские голоса. Подняв глаза, я увидел Франко. Зловеще сжав полные губы, он исподлобья смотрел на Гитлера, запоздало протягивавшего ему руку. Замелькали вспышки фотокамер.
Я вышел со станции. Никто не пытался меня остановить. Только какой-то высокий немец в форме следовал за мной. Справа группа военных сгрудилась вокруг лежащего на тротуаре тела. Офицер, шедший за мной, — это был Крайслер — окинул меня угрюмым взглядом.
Мужчины окликнули его по-немецки. Он что-то крикнул им, быстро подошел ко мне и взял за локоть. На мгновение я почувствовал облегчение, пока не посмотрел ему в глаза.
— Я думал, что вы вместе. — Он говорил по-французски. — Я сделал все, чтобы спасти вас и вашу музыку. Но вы доказали мне, что музыка — это просто политика. Она ничто.
Обступившие тело военные чуть расступились. Двое из них были без фуражек, с формы капала вода. Мой разум отказывался видеть, отказывался признавать очевидное. Они ведь шли совсем с другой стороны — не от дамбы, не от гавани, а от моста.