«30 августа 1950 г.
Милый Борушок!
А денёк у нас вчера был дюже хорош. Выходим это, значит, вечерком из своего фигеля на вулыцу. А тут-то зараз наш станичный письменосец навстречу. Его наши станичники деревянным казачком зовут, потому что руки и ноги у него, как у деревянной игрушки – пряменькие, несгибающиеся и врастопырку. Вот, значит, вон (по-нашему, по-старинному это – он) машет нам обеими своими деревянными ручками и кричит: “Во-о-о!.. Во-о-о!..”
И пожалуйте нам – келломякское Ваше письмо и Михуилкину победоносную телеграмму.
Сам понимаешь, Борушок, какими козлами мы с Нюхой запрыгали! У всех хорошо, всё хорошо… тьфу! Тьфу!.. Ты вроде как дебютируешь в литературоведстве, мы в драматургии, Мишка большой и Лизаветка, бывшая маленькая, – цветут и прочее, прочее.
Разумеется, мы трошки взволновались. И сразу запахло изгнанием из Рая. Легли уже спать не в девять, а в десять! Проходит пять минут, десять, пятнадцать – и вот хфантазия! – не храпим. И даже от нервов у Нюхи обе ноги дрыгаются, а у меня вся морда чешется, а воособенно за обеими ухами.
Пришлось вставать, запаливать десятилинейную лампу нашу и накапывать валерьяно-ландышевые. Ими только и спаслись. А наутро Нюха уже проснулась стройной городской газелью из БДТе – станичной жопы как не бывало, – пуза также, хрудки уже в опскуповском лифчике – кончен их бал – нагулялись, стало, на слободке! А я уж сочиняю Мише телеграмму, подсчитываю казну и прочее, и прочее.
Нда, прости-прощай наши файфоклоки-тэ – харбузом с хлебушком, пять стаканов парного молочка на ужин, вяленый белезняк на завтрак, донские вареники на обед…
Прощай: вокно, вулица, вон, фигель, слюз (шлюз) и двузья – станичные партсекретари и подруги – станичные монашки и гроздья молдавского винограда, свисающие нам прямо в рот… Словом, прощай-прости наш двадцатипятидневный Рай!.. 15-го у моей актрисы начало сезона, значит 15-го она уже наверняка в Ленинграде.
Целуем, Борушок, обнимаем тебя, Ризаветку, Олю, Мишу, Зою, Мишку и кланяемся тем комаровцам, которые к нам благоволят.
Ваши донские казаки (ещё три дня!) Анатоль Мариенгоф и Аннэт Никритина».А там и приписка Никритиной:
«Всё, Борушок, точно, к сожалению, окромя жопы, она проклятая при мне и в весе не убавилась – сам понимаешь: вареники и раковые пироги – будет тебе за что ухватиться.
Целую, жажду встречи. Нюха»Как видите, и в Советском Союзе послевоенного времени нашлось местечко, которое писатель был готов принять за рай. Тихий Дон. Ростов. Случилась ненадолго у нашего героя своеобразная отдушина.
Лечение
В конце сороковых – начале пятидесятых у Мариенгофа начинает шалить здоровье. С одной стороны – оно и понятно, приближается старость. Да и жизнь в Ленинграде, полном дождей и пронизывающих до костей ветров, не сахар. С другой стороны, занятия спортом должны были отдалить быстрое старение. Мариенгоф уважал футбол, волейбол, часто играл с сыном в теннис. И всё равно проблемы со здоровьем появились неожиданно.
Стали подводить ноги. Анатолий Борисович проходит обследование, но врачи отделываются стандартными благоглупостями, мол, это всё возрастное. Такая позиция и окажется губительной.
На протяжении доброй половины пятидесятых здоровье начнет угасать. В 1950 году, в 1952-м и 1953-м Мариенгоф будет ездить в Пятигорск – в санатории на лечение. К нелёгкому лечебному делу он относится крайне серьёзно. О пропущенных процедурах даже напишет жене и раздраженно, и практично:
«Цацкаюсь же я со своими ногами, хотя мне это противно во как! Я бы давным-давно на себя плюнул, но у меня есть Нюха, и вот таскаюсь по Пятигорскам, и макаю себя во всякую дрянь, и, как старая жидовка, лечусь и лечусь…
2 дня праздников – это здесь довольно трудное занятие – всё гуляет, и ты изволь, хочешь или не хочешь, тоже гуляй. День тащится бесконечно. Я только и высчитываю: столько-то потерял ванн, столько вспрыскиваний, столько-то грязей. А 4-го в воскресенье – опять потери… Будь они неладны со своими гуляниями…»
Можно представить, чего это стоило Мариенгофу, любителю покутить и насладиться прелестями бытия. Вот несколько отрывков из писем нашего героя к жене:
«Курить я бросил, про водчёнку забыл, забыл до Ленинграда, да и про всё прочее, что называется жизнью».
«До чего же, Мартынчик мой, жизнь у меня роскошная! Одной подставлю задницу – колет! Перед другой вытяну проклятые ножки – массирует. Перед которой лягу на брюхо – купает моё бренное тельце в серной водичке. Пятой…
Короче – и для пятой, и для шестой, и для седьмой дело около меня находится.
Во какая персона!
И если после всего этого я не заиграю в Ленинграде в теннис, ей-ей, буду самое неблагодарное животное»
(26
апреля 1952
года).«А меня, Мартушок, уже запрягли – циркачить (в физкультурном кабинете). Ну и выкидываю я “коленца” своими паршивыми коленчиками! Но знаешь, Мартынчик, приходится здорово работать “на обаянии”: обаяю и обаяю врачей, сестёр, подавальщиц (не подавальщиц! – на этих и глаз не косит), банщиц, физкультурниц, секретарш и прочих, и прочих, и прочих особ женского пола.
Таким “милым” и “обаятельным” я ещё во всю жизнь не был. Иначе: пропала бы моя телега и все четыре колеса, то бишь, две ноги…
А тут, к примеру, и “коленца” выкидываю не в общем зале, а в кабине за занавеской»
(28
апреля 1952
года).«Оказывается, Любонька, что и в Дантовом Аде можно прижиться и даже получать некоторое удовольствие, когда тебе всаживают иглу в задницу или мажут её горячей грязью. Любопытно всё-таки, чем кончится этот цирк сатаны? (Во как высоко выражаюсь!)» (6 мая 1952 года).
«В белых туфлях я уже почти Чабукиани460. Меня уверяют, что я и в жёлтых буду ходить на пуантах, если до конца жизни (они надеются, что я смогу прожить ещё лет 25) буду приезжать в Пятигорск, чтобы, как свинья, валяться в их горячей грязи.