Он струсил не на шутку, особенно когда лама пристально и строго посмотрел ему прямо в лицо и сказал, слегка хлопнув мальчика по плечу: «Да, мой совет – вот этого!» Дорджи подумал, что лама хочет взять его к себе; он знал, что некоторых мальчиков отдают жить в монастыри, и у него показались слезы, но он всячески старался не расплакаться. «Как зовут?» – обратился лама, но оба мальчика не собрались ответить, за них ответил отец. «Я так полагаю», – продолжал говорить лама, – что Цыден уже стар, ну да к тому же он старший, а этот маленький – его, может быть, и ламой сделаете впоследствии, если ему ученье дастся».
Тут у Дорджи отлегло немного от сердца: грамота казалась ему не так страшна, как монастырь, но его еще не оставила тревога, он знал, что у них в улусе не было грамотных, и потому он все еще боялся, что ламы увезут его. Мальчики удалились в это время к порогу и сели там. Дорджи даже позабыл теперь, занятый своими мыслями, слушать разговоры, но вот до его слуха доносится фраза ламы: «Так вот Аюши будет учить его». У Дорджи при этом совсем пропал страх. В продолжение дня он уже встречался с Аюшей, который от времени до времени оставлял чинное собрание гостей и выходил в жилую комнату и во двор. Дорджи успел уже заметить, что молодой лама был совсем не важный, а даже веселый и очень разговорчивый. «Сначала пусть мальчик монгольскую грамоту поймет, – продолжал старый лама, – а там, если он будет понятлив, можно и тибетскую начать. Это, впрочем, если думаете ламой его делать, а черному человеку довольно, я полагаю, если он и одну монгольскую выучит».
Дорджи слушал, не проронив ни слова, и понимал, что речь идет о нем; ему как будто стало даже обидно, что его назвали черным человеком, что это значит? почему ему послышалось при этом в голосе ламы некоторое пренебрежение?.. Все это были вопросы, о которых Дорджи приходилось подумать, как ему еще ни разу в жизни не случалось думать. Этот день положил начало новой жизни для Дорджи, и потому он навсегда запечатлелся в его памяти.
Из задумчивости Дорджи был выведен довольно чувствительным толчком в бок, которым угостил его Цыден. «Удерем, Дорджи, будет уже сидеть, то тут», – шептал ему Цыден, подвигаясь незаметно к двери. Старый лама уехал, а молодой остался жить в доме родителя Дорджи. Оказалось, что отец Дорджи пригласил учителя на дом, не желая отдавать мальчика в монастырь. Это была большая радость для Дорджи. Аюши оказался очень добрым; он был сирота и вырос в монастыре, переходя от одного ламы к другому; с одним из своих учителей-лам он ездил в Монголию, в тамошний большой монастырь Ургу на поклонение Кутухте, как называют буряты своего буддийского первосвященника.
Жизнь у разных лиц и особенно это путешествие в Ургу очень много помогли Аюше; он сделался человеком бывалым и много мог порассказать, несмотря на свои молодые годы. Он стал пользоваться уважением, а его уменье читать и писать по-монгольски помогли ему занять место учителя в домах богатых бурят; из бездомного бедняка он сделался любимым и уважаемым в своей среде человеком. Это, впрочем, не сделало его спесивым. В семье Дорджи он скоро сделался как свой, старики полюбили его, Цыден, который был только на три года моложе его, сделался его товарищем; Аюши, несмотря на сан ламы, был не прочь принять участие во всех играх, какие устраивала молодежь в улусе. Он научил их новой игре в мяч, которую он узнал в монастыре, а они показали ему свои игры: в жгуты, в беленькую палочку и многие другие.
Дорджи, учась у Аюши, очень полюбил учителя. На другой же день, как уехал старый лама, как только Дорджи встал и умылся, Аюхши, уже вставший раньше, подозвал его к себе и стал учить молиться. Он дал ему в руки свои деревянные четки и, заставляя держать двумя пальцами каждое зерно нити, произносить слова: «Ом мани падме хум». Дорджи беспрестанно слышал эту молитву, но сам еще ни разу не произносил ее, так что ему не сразу удалось выговорить вполне правильно эти чужие для него слова. Всех зерен было сорок, – молитву приходилось произнести сорок раз. Дорджи показалось это необыкновенно скучным, но делать было нечего, он знал: так было нужно, все так делают, и покорился. Едва успел Дорджи пропустить последнее зернышко, как попросил Аюши объяснить ему, что значат эти незнакомые слова, но Аюши ничего не мог ему сказать, он и сам не знал; сказал только, что это – святые слова, что перед началом ученья надо именно так молиться Манжушри, открывающему разум, и показал его изображение, которое носил в маленьком ящичке или медальоне, подвешенном на шее.
На образе была нарисована фигура в блестящей короне, с поджатымм ногами и благословляющими руками. После завтрака учитель нашел деревяшку и принялся обстругивать из нее ножом гладкую дощечку; Дорджи с большим интересом наблюдал всякое движение Аюши; он спрашивал, зачем ему дощечка, но тот только говорил: «А вот увидим». Любопытство Дорджи все разгоралось, наконец, дощечка была выстругана, в одной ее стороне было провернуто ушко, и в него продет ремешок. После этого Аюши достал из своего мешка такой же желтый сверточек, какой Дорджи накануне увидал у ламы; внутри свертка оказалось десятка два толстых карточек, на каждой в красиво разрисованных рамках было написано что-то черной и красной краской. Оказалось, что это была азбука. Действительно, Аюши, положив перед Дорджи одну из карточек, заставил его повторить за собой название трех первых букв. Потом Аюши начертил карандашом эти три буквы на деревянной, вновь выструганной дощечке и отдал ее Дорджи, а свою красивую азбуку опять завязал в тряпочку и спрятал. Он велел Дорджи выучить эти буквы к обеду. Дорджи хотелось еще поболтать с Аюши, но он сказал: «Ну, учи теперь, а то еще забудешь».
Дорджи отправился в тот угол, где обыкновенно спал, разостлал свой войлочек и уселся на нем с твердым намерением выучить сейчас же три буквы, но оказалось, что он совсем забыл, как Аюши называл ему эти буквы. Ему было крайне стыдно признаться в этом, и идти опять к Аюши спрашивать даже было немного страшно. Аюши, как нарочно, совсем не смотрел в его сторону: он устраивал себе место поближе к двери, где было больше свету, и собирался что-то писать на маленьком столике; натирал тушь, заострял тростниковую палочку, – все это было очень интересно наблюдать, но время все уходило да уходило; делать нечего, надо было опять идти к учителю. Аюши назвал буквы, заставил Дорджи повторить и опять отослал его; Дорджи боялся теперь думать о чем-нибудь постороннем, боялся смотреть по сторонам и твердил свои буквы не переставая. Но вот ему стало казаться, что он перемешал их, что, повторяя бесчисленное множество раз одно и то же, он уже не знает, которая собственно фигурка как называется; пришлось опять идти к Аюши.
На этот раз, впрочем, страх его был напрасен; он верно назвал буквы, но только он так усердно тыкал в них пальцем и под конец руки у него стали так потеть, что дощечка, вместо чистенькой с ясными буквами, стала грязной, с тремя еще более чумазыми пятнами вместо букв. Аюши заметил это и переписал буквы тушью. Дорджи теперь замечал, как писал Аюши, и, отойдя к очагу, тут же, на золе, попробовал написать буквы, что ему и удалось. Он с большим удовольствием стал учить буквы, выводя каждую пальцем. Аюши заметил это, подозвал его к себе и дал ему карандаш, но у Дорджи карандаш не писал, он не умел его держать, да и дощечка скоро покрылась каракульками Дорджи. Тогда Аюши снова достал свой мешок и вынул из него дощечку, окрашенную черной краской, натер ее пеплом и показал Дорджи, как можно писать на ней оструганной тонко лучинкой: из-под лучинки на серой доске выступали черные буквы; когда Дорджи не удавалась буква, он только проводил по этому месту пальцем, и дощечка снова покрывалась пеплом. Дорджи провозился с этим несколько часов, но ему было весело; он с удовольствием видел, что умеет уже читать и писать три буквы. А потом, когда его отпустили, – с каким удовольствием он побежал рассказать о своем учении своим товарищам!