Я продолжаю идти, сражаясь за каждый вдох. В городе разжигают печи. На них женщины готовят еду для своих любимых мужчин. Их призрачный пепел душит меня, а в животе у меня возникает ледяной комок зависти при мысли о мужьях и женах, которые делят друг с другом простые и незатейливые радости, не боясь, что им поднесут яд в горшке.
Наступает ночь. Облокотившись о перила, чтобы отдышаться, я останавливаюсь на мосту Эмилия[203] и смотрю на бледно-фиолетовое небо, исчерканное скелетами деревьев. Мечущиеся языки вечернего света, быстрые и сладкие, словно незаурядные мысли, уже исчезли, и вскоре город станет темным, как могила. Кто сказал, что рассвет обязательно наступит? Эта мысль вызывает во мне какое-то мрачное удовлетворение. Если я должен умереть, то почему не может умереть город?
И все те, кто живет в нем.
Сумерки сгущаются. На небе восходит луна. Я крепко обнимаю себя обеими руками, пытаясь уберечь грудь от промозглых испарений реки. По улицам скользят смутные фигуры, выбрасывая в сточные канавы остатки минувшего дня. Кто-то выволакивает на улицу тушу сдохшего от тяжких трудов осла и убегает. Вот мужчины подходят к общественным уборным, забирают их содержимое и несут на дубильни. Из вонючей и мерзкой жидкости получится мягкая кожа. Из боли – поэзия. Наступает плохое время, самый его уязвимый отрезок, когда влюбленные обязательно должны быть вместе. А те, кто не может, погрязают в выпивке, насилии или прелюбодеяниях, или во всем сразу. Тех, кого одолевают неутолимые желания, собираются у крытой галереи Помпея, где даже горбун может найти себе женщину задаром.
Пришло время и мне удалиться в свою комнату и писать, если только кашель отпустит меня хотя бы на час. Вскоре вино пропитает мои чернила и начнет баюкать мозг, пока тот не встрепенется, и тогда я возьмусь за перо. Я склонюсь над столом, словно изготовитель саванов, сшивая трупики своих чувств в аккуратные маленькие поэмы…
Кто знает, быть может, ее слуга уже ждет меня у дверей.
Вернувшись в последний раз из нашего дома у озера в Сирмионе, я все время жду.
Я стал спокойнее. Закопав куклу в землю, я, похоже, избавился хотя бы от некоторой части своей боли. Когда жизнь начинает казаться мне невыносимой, я вспоминаю о том, что сделал и говорил тогда, и на меня, как после молитвы, снисходит успокоение.
Мой любимый Сирмионе! Легко скользящий по поверхности воды, словно пузырек, он так не похож на Рим, который вгрызается в землю каменными зубами. Быть может, я поступил дурно, осквернив родную землю своей восковой куклой и ее проклятием?
За день до отъезда в Рим я спустился к озеру с куклой и освободил ее из тряпичного плена, а потом вонзил пять ногтей в искусно вылепленную спину, по одному – в каждую почку, печень, селезенку и сердце, обмотав все это последними волосами, украденными мной у Клодии. (Я еще обратил внимание на то, что у меня получилась буква «S».)
Потом я руками выкопал неглубокую ямку и наклонился, чтобы вдохнуть сладкий запах земли. Прижавшись губами к углублению, я прошептал, обращаясь к богам подземного царства:
– Я здесь, вы слышите меня?
Я напряженно вслушивался и уловил легкое дыхание земли. Говорят, что тени – незлобивые создания, и я не боялся их, хотя дело затеял черное.
– Я предаю земле вот эту devotio, – прошептал я дрожащим детским голоском, – этот образ госпожи Клодии Метеллы. Он сделана по ее образу и подобию, и я призываю гомеопатическую магию приворожить к ней ее душу. На нее намотаны волосы Клодии, и я призываю симпатическую магию, предоставленную этой субстанцией, каковая полностью принадлежала ей. Я призываю все эти силы выполнить мое проклятие.
В это мгновение до меня донесся легкий шум, словно сухая веточка хрустнула под чьими-то осторожными шагами, и я в тревоге вскинул голову, поскольку подобные проклятия запрещены. Но это оказался всего лишь храбрый и любопытный воробей, подлетевший поближе, чтобы разузнать, не покормлю ли я его. Сирмионе – настолько благословенное место, что даже дикие звери ничего не боятся. Я, конечно, вспомнил о мертвом воробье Клодии и счел появление этой маленькой птички хорошим знаком: быть может, в нем ко мне пришла душа ее любимца, чтобы помочь составить заклятие.
Поэтому я вновь приблизил губы к ямке в земле и продолжал:
– Проклятие мое состоит в следующем. Пусть Клодия не умрет. По крайней мере, тело ее может умереть, то есть то тело, в котором она пребывает сейчас. Но я обрекаю ее душу на вечные скитания по земле без сна и отдыха. Пусть она, если возникнет в том необходимость, вселяется в другие тела, мужские и женские. Пусть она скитается по земле до тех пор, пока не полюбит кого-либо так, как любил ее я. А до той поры пусть горят у нее все средоточия любви – почки, печень, селезенка и сердце – и пусть она бродит по свету неприкаянной. И пусть ее боль будет начертана у нее на спине, как у вот этой devotio.
Я опустил куклу в лунку, засыпал ее землей, словно сажая семя ядовитого цветка, и прошипел:
– Пусть проклятие мое рассыплется на мелкие осколки и разлетится в разные стороны, подобно искрам после взрыва горячих угольев. Моя ненависть глубока, как это заклинание. Клянусь пером воробья Клодии, изгибом ее шеи, высотой ее скул и расщелиной ее страсти, что проклятие мое продлится дольше моей и ее жизни и протянется в будущее, где все будет повторяться бесконечно до тех пор, пока боль моя не утихнет.
Произнося последние слова, я накрыл могилку обеими руками.
– Любой, кто умеет любить, перенесет мое проклятие из этого мира в следующий, а потом и в тот, что придет после него.
Вернувшись в Рим, я иногда скучаю по своей devotio. Раньше я засыпал, баюкая ее в руке.
Я даже не знаю, верю ли в собственное проклятие. Подозреваю, что сила любого заклятия зависит от очищения, которое оно предлагает тому, кто сотворил его. Зато теперь я могу со спокойной совестью сказать: «Да, я оплатил все свои счета».
Что будет дальше? После того, как вы оплатите свои счета?
Лучше трудиться над поэмами и не вспоминать более о восковой фигурке.
Я слышал, что в Египте верят, будто этот мир представляет собой яйцо, и в мои стихи назойливо лезет картина того, как оно трескается. Вот только я не знаю, куда ее вставить. Воробей Клодии не высиживал яиц. Подобно всем ее любовникам, он оказался бесплодным. Быть может, маленькая фигурка, зарытая в землю, и станет чем-то вроде яйца, которое будет вызревать до тех пор, пока не придет ее время. Быть может, она и есть моя последняя поэма.
Время тяжким грузом давит мне на плечи, словно намекая, что оно – куда более ценный товар, чем даже выражение любви на лице Клодии. Река бормочет мне какие-то гадости, и мои собственные губы шевелятся непрестанно, словно мотылек, пробуя на вкус фразы для…