перепугались. Англичанин с женою, снявший у меня на два месяца половину второго этажа, заявил, что если я дам у себя приют таким…
Хозяин сразу осекся.
– Каким «таким»? – побледнев от ярости, воскликнул Люсьен и кинулся к карете за саблей.
– Словом, вы меня понимаете, – сказал хозяин. – Англичанин пригрозил мне, что бросит мою гостиницу.
– Едем, – сказал Кофф, – вот уже возвращается народ.
Он швырнул хозяину сорок два франка, и карета тронулась.
– Я буду ждать вас за городом, – обратился Кофф к бригадиру, – приказываю вам нагнать меня там.
– А, понимаю, – презрительно улыбнулся бригадир, – господин комиссар побаивается.
– Приказываю вам ехать не тем путем, что я, и ждать меня за городскими воротами. А вы, – обратился он к кучеру, – поезжайте шагом через толпу.
Толпа уже показалась в конце улицы.
Не доезжая двадцати шагов до толпы, кучер пустил лошадей вскачь, не обращая внимания на крики Люсьена. Комья грязи и капустные кочерыжки летели в карету со всех сторон. Несмотря на чудовищный гам, Люсьен и Кофф имели удовольствие расслышать самую отчаянную ругань. Подъехав к воротам, пришлось перевести лошадей на рысь, так как мост был очень узок. Ворота были двойные, и в них стояло человек десять горланов.
– В воду! В воду! – орали они.
– А, это лейтенант Левен, – сказал человек в рваной зеленого цвета шинели, по-видимому отставной улан.
– В воду Левена! В воду Левена! – тотчас раздались крики.
Кричали в воротах, в двух шагах от кареты; когда же карета выбралась за ворота, крики удвоились. В двухстах шагах от города все уже было тихо. Вскоре подъехал и бригадир.
– Поздравляю вас, господа, – сказал он путешественникам, – вы легко отделались!
Его насмешливый вид окончательно вывел Люсьена из себя. Он предъявил ему свой паспорт, велел прочесть его, затем спросил:
– Чем все это вызвано?
– Э, сударь, вам это известно лучше, чем мне! Вы полицейский комиссар, приехавший сюда в связи с выборами. Брошюрки, которые вы везли на империале кареты, свалились на землю при въезде в город, напротив кафе Рамблена: это кафе «National». Их прочли, узнали, кто вы такие, и, честное слово, еще счастье, что у них не было камней.
Господин Кофф спокойно поднялся на козлы.
– В самом деле, здесь ничего уже нет, – сказал он, взглянув на империал.
– Это был пакет для Шера или для господина Меробера?
– Это был памфлет Торпе против господина Меробера, – ответил Кофф.
Физиономия жандарма во время этого короткого диалога до такой степени раздражала Люсьена, что он решил отпустить его и дал ему двадцать франков.
Бригадир рассыпался в благодарностях.
– Господа, – прибавил он, – жители Блуа – горячие головы. Никто из ваших не отваживается днем проезжать через город: это делают обычно ночью.
– Убирайтесь к черту! – крикнул Люсьен. – А ты, – приказал он кучеру, – пусти лошадей вскачь!
– Э, да чего вы так боитесь? – посмеиваясь, ответил тот. – На дороге ведь нет ни души.
После пятиминутной скачки Люсьен, обернувшись к спутнику, промолвил:
– Ну что, Кофф?
– Ну что ж, – спокойно ответил Кофф, – при выходе из Оперы министр берет вас под руку; докладчики прошений, отставные префекты, депутаты, мечтающие о табачных складах, завидуют вашей судьбе. Это оборотная сторона медали. Очень просто.
– Ваше спокойствие способно свести меня с ума! – воскликнул Люсьен, дрожа от ярости. – Все эти поношения, эта жестокая фраза: «Лицо у него теперь не чище, чем его душа», эта грязь!
– Эта грязь для нас – благородный прах на поле чести. Гиканье толпы будет вам зачтено. Все это блестящие подвиги на поприще, вами избранном, куда меня заставляют следовать за вами моя бедность и моя признательность.
– Иными словами, будь у вас тысяча двести франков годового дохода, вы бы не были здесь?
– Будь у меня только триста франков в год, я бы не служил в министерстве, которое держит тысячи бедняков в ужасных темницах Мон-Сен-Мишеля и Клерво.
После этого слишком откровенного ответа разговор оборвался, и спутники молча проехали три мили. В шестистах шагах от деревни, при виде остроконечной колокольни, возвышавшейся над голым, безлесным холмом, Люсьен велел остановиться.
– Вы получите двадцать франков, – сказал он кучеру, – если ни одним словом не обмолвитесь о бунте.
– Ладно, двадцать франков – вещь неплохая, благодарю вас. Но, сударь, ваше лицо еще бледно от только что пережитой тревоги, и ваша прекрасная английская карета сверху донизу забрызгана грязью – все это покажется смешным; начнут болтать, а я здесь ни при чем.
– Скажите, что карета опрокинулась, а станционным служащим передайте, что они получат двадцать франков, если перепрягут в три минуты; скажите, что мы обанкротившиеся купцы и спасаемся бегством.
– И мы еще должны скрываться! – сказал Люсьен Коффу.
– Хотите вы быть узнанным или нет?
– Я хотел бы провалиться сквозь землю или обладать вашей невозмутимостью.
Пока перепрягали, Люсьен не проронил ни слова; он сидел неподвижно, забившись вглубь кареты, сжимая в руках пистолеты и умирая от ярости и стыда.
Когда они отъехали шагов на пятьсот от станции, он со слезами на глазах повернулся к своему молчаливому спутнику:
– Что вы мне посоветуете, Кофф? Я хочу подать в отставку, передоверить вам возложенное на меня поручение или, если это вас не устраивает, вызвать сюда господина Дебака. Я подожду неделю, а там примусь за розыски нахала.
– Советую вам, – спокойно ответил господин Кофф, – распорядиться вымыть вашу карету на ближайшей остановке, продолжать путь, как будто ничего не случилось, и никогда никому не заикаться об этом происшествии, так как у всех оно вызовет только смех.
– Как! – воскликнул Люсьен. – Вы хотите, чтобы я всю жизнь оставался с сознанием, что позволил безнаказанно себя оскорбить?
– Если вы так чувствительны к подобным вещам, зачем было уезжать из Парижа?
– Какие минуты нам пришлось пережить у дверей этой гостиницы! Всю жизнь эти минуты раскаленными угольями будут жечь мне грудь.
– Что особенно забавно в нашем приключении, – заметил господин Кофф, – так это то, что нам не грозила ни малейшая опасность и мы добровольно выпили чашу унижения до конца. Улица утопала в грязи, но была отлично вымощена, и ни одного камня не было в распоряжении толпы. В первый раз в жизни я испытал на себе людское презрение. Когда меня арестовали, чтобы отправить в Сент-Пелажи, только три-четыре человека видели, как меня сажали в фиакр в сопровождении полицейского, и один из них промолвил с явным сочувствием и жалостью: «Бедняга!»
Люсьен хранил молчание, а Кофф продолжал с жестокой откровенностью:
– Здесь же мы столкнулись с неподдельным презрением. Это заставило меня вспомнить известную поговорку: «Проглоти обиду и крепись для виду».
Хладнокровие спутника приводило Люсьена в бешенство. Если