Дальше автор предлагает сравнить стихи Мариенгофа и Есенина:
«…и если вы музыкант, вспомните Баха и Генделя: у одного самодовлеющая красота архитектоники и глубоко захватывающий лиризм — у другого суровый эпос, холодный до жгучести и полное подчинение архитектоники — выразительности. Но оба — недосягаемые колоссы, с величавой простотою повествующие о делах мира сего и о духовном мире — равно величественно, равно гениально.
Таковы колоссы имажинизма: Есенин — Мариенгоф, пророки величайшей Революции, творящие на грани двух миров, но устремлённые — в великое Будущее».
До такого стоило дожить! Ах, если бы эти слова мог прочесть отец. Хоть кто-нибудь из родных мог бы увидеть это — Мариенгоф ведь к тому моменту был сиротой. Возможно, близость его к Есенину объяснялась и этим тоже: да, у Толи имелся сводный маленький брат, в Пензе жила сестра Руфина — но близкой взрослой-то родни не было.
Критик Л. Повицкий констатировал в главном на тот момент советском журнале «Красная новь»: «Нет имени в стане русских певцов и лириков, которое вызывало бы столько разноречивых толков и полярных оценок, как имя Мариенгофа».
Когда замзава Агитпропом Я. Яковлев по поручению Сталина делал обстоятельную докладную записку о ситуации в литературе, среди двадцати основных имён самых видных советских писателей (Горький, Городецкий, Асеев, Маяковский, Пастернак, Эренбург, Всеволод Иванов, Пильняк, Зощенко, Есенин…) он, естественно, называет Мариенгофа. Без него картина была немыслима.
В 1921 году выходит альманах «Поэзия большевистских дней» в общедоступной всероссийской библиотеке «Книга для всех» — там 17 поэтов, и наряду с Блоком, Белым, Эренбургом, Пастернаком, Каменским, Ивневым, Орешиным и Есениным — естественно, Мариенгоф.
Он наверняка был уверен тогда, что его место в русской поэзии неоспоримо.
«И будет два пути для поколений, — писал Мариенгоф в посвящении Есенину, — Как табуны пройдут покорно строфы / По золотым следам Мариенгофа / И там, где оседлав, как жеребёнка, месяц, / Со свистом проскакал Есенин».
Таких поэтов, как Пастернак или Мандельштам, они вообще всерьёз не воспринимали: кто это? «Вы плохой поэт, у вас глагольные рифмы!» — презрительно отчитывал Есенин Мандельштама. «У человека лирического чувства на пятачок, темка короче фокстерьерного хвоста, чувствование языка местечковое», — цедил Мариенгоф про Пастернака.
«Вот дайте только срок, — говорил в 1921 году Пастернак Мачтету, — и года через два… такую панихиду устроим, всем этим Шершеневичам и Мариенгофам».
Здесь важно не то, что Пастернак в чём-то оказывается прав, — а то, что в 1921 году он говорит про имажинистов с позиций человека, пока им явно проигрывающего и мечтающего отыграть своё.
Лиру Мариенгофа высоко ставил гениальный Велимир Хлебников и прямо признавал, что тот оказал на него большое влияние. Тем более что это Мариенгоф с Есениным нарекли его Председателем Земного шара, — они тут, а не футуристическая братия, позабывшая собрата в Харькове, являлись распорядителями (и заодно издателями — помимо совместного сборника «Харчевня зорь», ещё и поэма «Ночь в окопе» Хлебникова вышла у них; больше блаженного Велимира давно никто не печатал).
Всерьёз считаться — из живых — имажинистам приходилось только с Маяковским да с Брюсовым — в силу его почтенного возраста. Но и этих пытались клюнуть при всяком удобном случае.
«Известия ВЦИК» печатали такие объявления: «Сегодня ассоциация вольнодумцев устраивает поэтический бой имажинистов Есенина, Мариенгофа и Шершеневича против всех литературных школ, течений и направлений. Вызываются: символист Брюсов, футуристы, пролетарские поэты и акмеисты (если таковые ещё имеются)».
В журнале «Студенческая мысль» советский критик П. Зырянин напутствовал студентов, увлекающихся поэзией: «Отсутствие ритма современности, вялость и бледность — вот поэтические болезни, от которых очень многим из наших поэтов надо лечиться, принимать внутрь большие дозы…» — далее вопрос, кого он назовёт? — отвечаем: «большие дозы стихов», стихов Маяковского, Есенина, Мариенгофа и ещё почему-то Зенкевича (о котором мы ещё вспомним).
Сравните с польской прессой, которая писала о лучшей советской поэзии, называя три главных имени: «Кое-кто слыхал, конечно, кое-что об “апофеозе большевизма” в произведениях Блока, о кощунстве и других ужасах в произведениях Мариенгофа и Есенина, но в этих произведениях рядом с несомненными странностями сверкает чистейшая струя вечной красоты в новых и бесконечно разнообразных образах и формах».
Мариенгоф (совместно с художником Якуловым, который, конечно, погоды не делал) и без Есенина собирал на своё выступление Колонный зал Дома союзов.
«Никогда ещё, вероятно, стены дома не видели такого количества публики Это были юные и бурнопламенные студенты заполнившие зрительный зал задолго до наступления диспута», — отчитывалась пресса.
Парадоксальным образом Мариенгоф, Шершеневич и Есенин в те годы заменяли собой для московской публики то, что сегодня назвали бы «гламуром».
Публике всегда хочется быть модной — имажинизм был «трендом», выполненным с известной долей безупречности.
Отличие «гламура» имажинистов от любого другого гламура — только в одном. Они умели торговать своей поэзией, как услугами стилистов, перчатками, шампунем — но впаривали при этом сложнейшие по образному ряду и безупречно организованные с точки зрения формы стихи.
То есть имажинисты ту часть своей публики, что просто «велась» на моду, — обманывали. Но это хороший обман, красивый.
Революционная поэзия началась не с рабочих роб и не с будёновки — она началась с дендизма: лакированные ботинки, трость, изящные рифмы и непрестанные разудалые и — стильные! — скандалы молодых поэтов.
А как Мариенгофа любили женщины — в том числе сочинительницы! Поэтесса Сусанна Мар первый сборник стихов называет «АБЭМ», зашифровав в названии книжки имя любимого поэта и обожаемого мужчины.
У них был роман, и Сусанна ради Мариенгофа рассталась со своим мужем — тоже поэтом Рюриком Роком.
Осушить бы всю жизнь, Анатолий, За здоровье твоё, как бокал. Помню душные дни не за то ли, Что взлетели они словно сокол. Так звенели Москва, Богословский Обугленный вечер вчера ещё… Сегодня перила скользкие — Последняя соломинка утопающего. Ветер, закружившийся на воле, Натянул, как струны, провода. Вспомнить ли ласковую наволоку В деревянных, душных поездах? Только дни навсегда потеряны, Словно скошены травы ресниц, Наверное, так дерево Роняет последний лист, —
так писала Мар, и в каждой строке её слышен по-женски преломлённый голос Мариенгофа.
После таких примеров можно спокойно умолкать.
МАРИЕНГОФ И ДРУГИЕ
Но мы продолжим.