Младший же сын — еще одно разочарование — будет обойден в завещании старшего бастарда сэра Уильяма, состоятельного Генри Уилсона, оставившего почти все свое немалое состояние на нужды отцовской клиники. Уайльд заложит доставшийся ему от отца охотничий домик «Мойтура» — жизнь в Оксфорде и Лондоне, куда он переедет осенью 1878 года, за полгода до матери с братом, обходится юному эстету, не привыкшему экономить, недешево: 200 фунтов годового дохода (сумма по тем временам немалая) не хватает. И он все время в долгах, должает друзьям, портному, ювелиру — а впрочем, если вы должаете ювелиру, то это свидетельствует скорее о вашем достатке, чем о бедности. С таким трудом сводит концы с концами, что берет в долг у матери и брата, подающего (и не оправдавшего) надежды журналиста, пытается по окончании Оксфорда устроиться на службу, претендует на место инспектора училищ, хотя сам же потом скажет: «У того, кто пытается научить других, не находится времени учиться самому», — однако это место ему не достается.
У леди Уайльд и Уилли появится между тем новое дело в жизни. Уилли с легкой душой бросит правоведение, которому обучался в Миддл-Темпле, расстанется с надеждой найти в Дублине невесту и станет журналистом легкомысленной — как и сам Уилли — газеты «Дейли телеграф»; что-что, а перо у него бойкое. Впрочем, особенно он себя не утруждает: чаще ходит по пивным, барам и ночным клубам, чем в редакцию, изо всех сил старается не отстать от младшего брата: острит, пишет стихи, броско одевается, подумывает стать скульптором — вообще любит строить планы. Братья очень внешне похожи: оба высокие, крупные, склонные к полноте, у обоих подвешен язык, но вот esprit[17] младшего старшему явно недостает.
В скором времени леди Уайльд — ей уже под шестьдесят — удостоится ежегодной пожизненной пенсии, получит стипендию (не за свои литературные заслуги, а за заслуги мужа) Королевского литературного фонда. Будет продолжать активно заниматься литературным трудом: напишет воспоминания, опубликует собранный покойным супругом ирландский фольклор, будет писать эссе — как выразился главный биограф Уайльда Ричард Эллман, «в диапазоне от Джордж Элиот до женских причесок». И станет, оправдывая давнюю репутацию гранд-дамы, хозяйкой литературного салона с дневными журфиксами по средам и субботам, где, облачившись в туалеты середины века, с энтузиазмом и находчивостью, которым бы позавидовали Анна Павловна Шерер и г-жа Вердюрен вместе взятые, будет при спущенных шторах и зажженных лампах пестовать юные поэтические дарования. «Мой ирландский поэт», — снисходительно скажет она про «допущенного» в ее салон юного Уильяма Батлера Йейтса — так, словно великий поэт был ее личной собственностью. Впрочем, от своих литературных аналогов, русского и французского, леди Уайльд отличается подкупающим радушием: любит знакомить, расхваливать, любит всем говорить приятное и совершенно не склонна интриговать. Начинающему литератору она скажет: «Какое у вас умное лицо!» — и обязательно пообещает, что его имя в самом скором времени прозвучит в литературном мире. Главный козырь в ее светской колоде — младший сын. Оскар, однако, жалует ее гостей не часто; когда же приходит, садится, опершись локтем на каминную решетку, подпирает подбородок холеной рукой и, закуривая и поправляя бледно-розовую гвоздику в петлице, начинает с меланхолическим видом вещать.
Меланхолический вид, который напускает на себя в салоне матери Уайльд, далеко не всегда поза. Уайльд удручен — и не только потерей отца, с которым никогда особенно близок не был; и не безденежьем. В марте 1877 года, незадолго до вояжа в Грецию и Италию, «круглый отличник» неожиданно — кто бы мог подумать? — проваливается на ежегодных экзаменах на получение стипендии для исследований в области классической литературы. А годом раньше, через пару месяцев после смерти сэра Уильяма, Уайльд посредственно, без привычного блеска, сдает устный экзамен по богословию, на который вдобавок опаздывает. Похоже, ему уже не до учебы: из ученого-классика Уайльд «переквалифицируется» в литераторы: его амбиции целиком теперь в области изящной словесности и художественной критики. Хочет писать стихи, хочет писать пьесы, хочет писать статьи. И — рисовать: держит в своей гостиной тот самый мольберт с недописанным пейзажем, сохранившийся со времен Тринити и Ботани-Бей.
И изящная словесность идет ему навстречу: литературные успехи, пусть пока и не слишком убедительные, не заставили себя ждать, на их фоне меркнут личные и академические неурядицы. Литературной славы у Уайльда пока нет, зато есть его всегдашние и неоспоримые достоинства: обаяние (к нему на всю жизнь привяжутся французские слова charmeur и poseur[18]), искрометное чувство юмора, доброжелательность, увлеченность, бьющий через край энтузиазм, а также начитанность, прекрасная память, отменный вкус.
Запрет на посещение колледжа Уайльд воспринимает тем более спокойно, что весной 1877 года у него есть дела поважнее. 30 апреля в жизни Лондона происходит примечательное событие. В присутствии столпов общества (премьер Гладстон, принц Уэльский) и «культурной общественности» (Рёскин, Пейтер, Генри Джеймс) открывается картинная галерея «Гроувнор гэллери», где широко представлены столь ценимые Уайльдом прерафаэлиты, вокруг которых уже давно идут бурные споры, — далеко не всем критикам они по душе. Прерафаэлитам, в свою очередь, не по душе современное искусство, один из главных теоретиков движения Уильям Майкл Россетти отзывается о современных живописцах без особого пиетета, считает их полотна «жеманной бесхребетностью и дряблым умничаньем»[19]. Уайльд — благо он свободен — не может упустить шанса заявить о себе и своих художественных предпочтениях. Он спешит в Лондон и является на вернисаж в очередном экстравагантном наряде: вместо твидового пиджака бархатный, да еще скроен в форме виолончели, вместо привычной лилии в петлице подсолнух. А по возвращении пишет свою первую и довольно удачную статью про прерафаэлитов, которую похвалил сам Пейтер: «У Вас на редкость тонкий для Вашего возраста вкус и солидные знания в области прекрасного» и которую «с колес» печатает в июльском номере «Дублинского университетского журнала». Редактор журнала покусился было на рассыпанные по статье язвительные замечания в адрес традиционного искусства, однако Уайльд, как и в случае с «Равенной», сумел свой текст отстоять. Завершается статья нелестными для Англии и крайне лестными для прерафаэлитов словами: «Эта унылая Англия с ее коротким летом, безотрадными дождями и туманами, ее дымными шахтами и фабриками, с ее подлым обожествлением станков сумела тем не менее породить величайших мастеров изобразительного искусства».
Бархатный наряд О. Уайльда, скроенный в форме виолончели
Спустя месяц после выхода в свет статьи «Гроувнор гэллери» начинающий автор, которого впредь будут называть «поэт-прерафаэлит», развивает успех. Все в том же «Дублинском университетском журнале» печатается его стихотворение «Сан-Миниато» — лучшее, за вычетом «Равенны», из сочиненного в Италии. Примерно в это же время в другом дублинском журнале «Айриш мансли» выходят навеянные римскими впечатлениями статья «Могила Китса» и одноименный сонет. А через год за поэму «Равенна» Уайльд, как уже говорилось, удостаивается Ньюдигейтской премии. По традиции победитель получает право опубликовать свой поэтический опус, а также прочесть с кафедры отрывки из поэмы, и не где-нибудь, а в «Шелдониан-тиэтр», главной аудитории Оксфордского университета, в присутствии самого канцлера, сотен студентов и преподавателей, и Уайльд — мы помним, отличный чтец — с присущим ему артистизмом этой возможностью воспользовался. «Новоиспеченного лауреата слушали с повышенным вниманием и часто аплодировали», — констатирует оксфордско-кембриджский журнал «Старшекурсник». И хотя один из недоброжелателей Уайльда (число недоброжелателей, известное дело, прямо пропорционально размерам успеха) высказался в том смысле, что Ньюдигейтскую премию, в конце концов, каждый год получает какой-нибудь молодой человек, — вести отсчет литературной славы автора «Счастливого принца» и «Кентервильского привидения» надо именно с 18 июня 1878 года. Такой точки зрения, во всяком случае, придерживалась леди Уайльд, пославшая сыну в ответ на его телеграмму о победе восторженное письмо, начинавшееся словами «Gloria! Gloria!»[20].