…Мне надо знать, как тьма редела. Как стрелки прыгали, шаля, Как нарастающе гудела В иллюминаторах Земля. Как разом, отзвенев нелепо, Вслепую, в чернозем, в века… Мне надо знать, как страшно небо, — Чтоб победить наверняка!
Нафтульеву я (да и видимо не я один), завидовал. Еще бы — такие стихи! На отчетных вечерах Дворца пионеров он всегда читал стихи последним, и, в отличие почти от всех других, его неизменно награждали долгими аплодисментами. Ох уж эти первые выступления, мучительный выбор, что прочесть, первые столкновения с «внутренней цензурой» в лице всего того же Глеба Сергеевича (здесь он был жесток), противная и непобедимая дрожь в коленках, когда ты, всегда бесконечно долго, идешь к сцене, и все присутствующие безжалостно и насмешливо глядят на тебя, как будто ты голый перед ними. От этого мерзкого ощущения стараешься идти быстрее, но при этом обязательно за что-нибудь зацепишься, вызывая уже откровенный смех и отчаянно пытаясь не свалиться. А потом дрожь из коленок переходит на голос, в горле ком, выбранные для читки стихи кажутся ужасными, а впереди еще — гробовое молчание зала или несколько жидких хлопков, и под это враждебное молчание надо двигаться обратно. И не менее отвратительное чувство непобедимой зависти к собрату, которому хлопали больше, чего ты почему-то не можешь простить именно ему! Так, наряду с благородной и бескорыстной любовью к поэзии, пускали свои цепкие корни в наших неопытных сердцах сорняки — зависть и тщеславие.
По окончании школы Феликс Нафтульев окончил журналистский факультет ЛГУ, работал долго в Ленинграде, в детском журнале «Костер». В 1966 году мы вместе с ним ездили в Польшу в составе группы «творческой ленинградской молодежи». С тех пор я потерял его из виду и ни разу не встречал нигде в печати его стихов. После выхода книги моих воспоминаний «И вблизи, и вдали» он неожиданно прислал мне в Москву письмо:
«Привет, Алик! С удовольствием прочел твою книгу, с особым — ее начальные главы. Так оно и было: цепные стихи в сорок первой, кажется, комнате Художественного корпуса (неподалеку репетировали балерины, мы пытались завести с ними знакомство), и шляния к Медному всаднику, и Глеб Сергеевич в квартире 99 у книжных полок, в ветхом зеленом халате с бахромой и кистями.
Можно еще кое-что вспомнить. Например, у меня своя версия твоего прихода в кружок. Мой друг-сопартник Сережа Сотников сказал, что со мной хочет поговорить соседский мальчик из его квартиры. Беседа состоялась в обширной прихожей вашей коммуналки. Ты спрашивал, что нужно, чтобы поступить в студию, куда, когда и с чем приходить, а я объяснял. Значит, в определенном смысле ты — мой крестник. Храню несколько твоих рукописей той поры.
Твой «Снег» прозвучал по ТВ впервые, если не ошибаюсь, весной 1958 года в передаче, автором которой был тоже я. После Польши, если помнишь, крупно пировали всей компанией ночью в редакции «Костра» на Таврической, а наутро обнаружилось, что с редакционных дверей свинчены ручки.
В той поездке, в Варшаве, я, между прочим, пережил некоторое потрясение. В кафе, где мы ждали кормежки, на эстраде стоял рояль. Повинуясь фестивальным рефлексам, мы этот рояль обступили и с комсомольским энтузиазмом исполнили колкеровского «Пана Ковальского». Тут я с изумлением и разочарованием заметил, что слушатели-варшавяне не рукоплещут, не кричат «Миру-мир» и «Бхай-бхай», а недовольно морщатся: какого рожна русские раскудахтались? И стало отчего-то неловко. Теперь-то понятно, отчего.
Теперь о себе. Если не искать в том, что ты написал про меня, иронии (оттенок, вероятно, есть), то увы. Здорово я вас всех надул, сам того не желая. Вы завидовали, а я ощущал себя голым королем, поражался, что никто этого не видит, и мучился от того, что «за истину принял вранье» и «небо утратил свое», вследствие чего «все ревностней день ото дня герои мои проклинают меня» (тетрадка 48 года).
Примечательно, что интуитивно меня тянуло совсем не к законопослушным конформистским творениям. Помню, как решил написать о сверстнике, чья семья погибла в гетто, — подробно, длинно, жалостно, с неожиданными последними Строками: «Я хожу по улицам с Володей, не попавшим в Университет». Однако эти стихи, а также другие подобные, я не закончил, а про то, что «опять занижают эльзасским шахтерам расценки», всегда заканчивал. Осознав за собой такую странность, я вскоре после окончания пресловутого Университета (меня — полукровку — на филфак приняли, на заштатное, правда, отделение логики и психологии) со стихотворными публикациями завязал.