Я не забыла Элен Лагонель. И этого человека, раба, я не забыла тоже. После того как я уехала, рассталась с ним, два года не подпускала близко ни одного мужчину. Но дело тут не в таинственной верности ему, дело только во мне самой.
Я так и не ушла из своей семьи и живу в ней, где бы ни жила на самом деле. В этой иссушенной ветрами пустыне, в этой окаменелой ожесточенности я больше всего уверена в себе, здесь я верю всей душой в суть и дело моей жизни — в то, что когда-нибудь я стану писать.
Моя семья. Здесь я всю жизнь буду укрываться от настоящего, где бы ни жила. После часов, проведенных в гарсоньерке китайца, я смотрю на свой дом свежим глазом, вижу его в новом свете. В этом доме трудно дышать, здесь притаилась смерть, здесь живут насилие и боль, отчаяние и позор. И дом в Шолоне — такой же. Но он — по другую сторону реки. Я пересекла реку.
Я не знаю, что сталось с Элен Лагонель, жива ли она. Она первой покинула пансион, задолго до моего отъезда во Францию. Она вернулась в Далат. Мать ей велела. Насколько я помню, возвращение было связано с ее замужеством: в Далат приехал новый чиновник из метрополии. А может быть, я ошибаюсь, может быть, я сама придумала все, что случится с Элен Лагонель, когда мать вызвала ее домой.
Я все-таки должна рассказать, что это было, как это было. Ну вот: он крадет деньги у боев, чтобы курить опиум. Крадет деньги у матери. Роется в шкафах.
Ворует. Играет. Отец перед смертью купил дом в Антр-дё-Мер.[5] Это наше единственное достояние. Старший сын играет. И мать продает дом, чтобы заплатить его долги. Денег нет: ему никогда не хватает, ему все мало. Он пытается продать меня, совсем юную, богатым клиентам в «Куполь». Только для него мать еще хочет жить, для того, чтобы он ел, спал в тепле, чтобы кто-то звал его по имени. А история с земельным участком возле Амбуаз, который она купила ему на свои сбережения за целых десять лет. Он заложил его, чтобы заплатить проигранные в одну ночь деньги. А она платит проценты. Он вырубил и продал все леса, я уже говорила. И тоже проиграл их в одну ночь. Обворовывал умирающую мать. Этот человек рылся в шкафах, у него был нюх на деньги, он безошибочно находил те стопки простыней, где было что-то припрятано, раскрывал все тайники. Крал даже обручальные кольца, памятные безделушки, украшения, еду. Крал у До, у боев, у младшего брата. И у меня тоже, еще как. Он и ее, свою мать, готов был продать. Когда она умерла, он тут же вызвал нотариуса, сразу, пока еще не стихла боль утраты. И умело использовал эту боль. Нотариус сказал, что завещание недействительно. Мать слишком увеличила долю старшего сына, обделив меня. Разница огромная, моя доля смехотворна. Я должна, ознакомившись с текстом завещания, признать его или опротестовать. И я признаю: ставлю свою подпись. Я на все согласна. Брат опускает глаза: спасибо. Плачет. Он искренне переживает смерть матери. Это правда. После освобождения Парижа его разыскивают, наверное, из-за сотрудничества с немцами на юге, ему некуда деваться. Я так никогда и не узнала, что ему грозило. Возможно, он выдавал партизан, евреев, все может быть. Он нежен, ласков со мной, как всегда после очередного злодеяния или когда ему что-нибудь нужно. Мой муж в плену. Брат мне сочувствует. Он прожил у меня три дня. Я забыла, какой он, уходя, я ничего не запираю. Он перерыл все шкафы. Я берегла к возвращению мужа сахар и рис, полученные по карточкам. Он отыскал их и забрал. Обыскал и маленький шкафчик в моей спальне. И нашел, что хотел. Он взял все мои сбережения, пятьдесят тысяч франков. Ничего не оставил мне, ни франка. И сбежал из моей квартиры, как вор, унося с собой награбленное. Когда я снова увиделась с ним, ни слова об этом не сказала, так было стыдно за него, что я просто не смогла. Отхватив завещание, он продал замок «под Людовика XV» буквально за гроши. И эта сделка — мошенничество, как и само завещание.
После смерти матери он остался совсем один. У него нет друзей, никогда не было, только женщины, которых он заставлял «работать» на Монпарнасе; правда, нескольких женщин он не заставлял работать, во всяком случае поначалу; появлялись у него и мужчины, те сами платили ему. Он жил очень одиноко. Под старость стал еще более одиноким. Обыкновенный проходимец, вечные мелкие делишки. Он сеял страх только вокруг себя, но не дальше. Потеряв нас, он лишился своего царства. Ведь это был не гангстер, а просто паршивая овца в семье, проходимец, воришка, рывшийся в шкафах, убийца без оружия. И он никогда не компрометировал себя перед посторонними. Все проходимцы живут так: без друзей, не зная величия, в постоянном страхе. Его преследовал страх. После смерти матери он вел странную жизнь. Жил в Туре. Ни с кем не был знаком, кроме официантов из кафе, поставлявших ему «левые» сведения о скачках, да нескольких клиентов, больших любителей выпить, которые играли в покер в задней комнате. Он стал похож на них, тоже много пил, глаза у него налились кровью, рот огрубел. В Туре у него ничего не осталось. Замок продан, участок заложен — ничего. Год он прожил на мебельном складе, где хранилась вся наша обстановка, этот склад когда-то арендовала мать. Весь год спал в кресле. Пока пускали. Прошел год. И наконец его выставили вон.
Весь этот год брат, наверное, надеялся выкупить заложенный участок. Он играл и постепенно проиграл всю мебель нашей матери, хранившуюся на складе, бронзовые статуэтки Будды, медную посуду, а потом — кровати, шкафы, постельное белье. И вот ничего не осталось, это случается с проходимцами, однажды утром он увидел, что все его достояние — костюм и больше ничего, ни простыни, ни вилки, ни ножа. Брат совсем один. Целый год ни у кого не бывал. Тогда он написал письмо дальнему родственнику в Париж. Тот помог ему найти работу И комнату в Мальзербе. И в пятьдесят с лишним лет он впервые пошел работать, получил первое в жизни жалованье: он стал рассыльным в морской страховой компании. Проработал там лет пятнадцать. Потом его положили в больницу. Но умер он не там. Умер он в своей комнате.
Мать никогда не говорила о своем старшем сыне. Никогда не жаловалась. Никому не рассказывала, как он роется в шкафах. В ее материнской любви было что-то преступное. И мать скрывала ее. Она была уверена: ее не поймут те, кто не знает сына так, как знает его она, а говорить об этом дозволено перед Богом, только перед Ним. И она всегда обходилась общими фразами, банальными истинами. Говорила, что если бы он захотел, был бы самым умным из троих. Самым «артистичным». Самым проницательным. И он больше всех любил мать. Лучше всех ее понимал. И я представить не могла, говорила она, чтобы мальчики бывали столь чуткими, удивительно нежными.
Мы встретились с ним еще раз, и он говорил тогда о покойном младшем брате. Какая нелепая смерть, сказал он, как это ужасно, наш братишка, наш маленький Пауло.
В памяти осталась эта картина: мы все вместе обедаем в Шадеке. Сидим в столовой втроем. Одному из братьев семнадцать лет, другому — восемнадцать. Матери с нами нет. Мы с младшим ели, а он все поглядывал на нас, а потом отложил вилку и не мигая уставился на младшего. Долго глядел на него и вдруг сказал, очень спокойно сказал нечто ужасное. О еде. Будь осторожен, посоветовал он, не ешь так много. Младший брат не отвечает. Ест. Но старший не унимается. Не забывай, говорит он, большие куски мяса — для меня. А ты обойдешься. Почему это для тебя? — спрашиваю я. Он отвечает: потому что. Я говорю: чтоб ты помер. Есть больше не могу. Младший брат тоже. А он — он только и ждет, чтобы младший брат посмел открыть рот, произнести хоть слово; сжатые кулаки уже занесены, готовые безжалостно обрушиться на младшего, разбить ему лицо в кровь. Младший брат молчит. Он очень бледен. На ресницах уже дрожат слезы.