Те самые мужчины, что бежали сейчас за ослом, приставали к Лене, когда она продавала овощи на пьяцца Навона. Женщине нельзя показываться одной на улицах Поганого садика: не избежать грязных оскорблений. Лена умела отшить приставал и заставить убраться прочь. Она хорошо знала, что даже в этих кратких стычках мужчины никогда не забывают о том, что они именуют честью. Важным для них всегда оставалось то, как они выглядят в глазах окружающих и насколько прочна их власть над женщинами.
Еще один нож вонзился ослу в спину, и он галопом поскакал с площади, волоча на спине беспомощно распластанную женщину. Толпа устремилась вслед за ними к водяным мельницам Тибра.
Через Поганый садик Лена направилась к дому матери. Она родилась в этом городе, тогда как почти все девушки, торгующие своим телом, приехали сюда издалека. Одни из Сиены – чума, опустошившая город век назад, до сих пор вынуждала молодых искать лучшей доли вдали от родного дома. Другие – из бедных земель Южной Италии или Греции. Все они подавались в Рим, мечтая о богатой жизни в Вечном городе. Лена с детства знала, что мечты эти пустые. Девочкой, играя на улице, она часто наблюдала, как бьют и унижают проституток. Ей случалось видеть, как под мостами проплывают, качаясь на волнах вместе с городскими отбросами, их трупы. В их хриплом смехе Лена слышала отчаяние и страх – даже когда была слишком мала, чтобы понимать, чем именно они зарабатывают себе на хлеб.
Теперь ей двадцать три. Не живи она в Риме, давно бы уже вышла замуж. Но в Поганом садике жизнь текла по своим особым законам. Отпрыск богатых родителей совратил ее, когда ей не исполнилось и двадцати. Он и не думал поступать с ней по чести: ведь она была из того-самого-садика, рассадника порока, где – по мнению тех, кто жил в других кварталах Рима, – обитают только шлюхи да висельники. Это место вполне годилось для опасных авантюр – но не для брака!
Позднее Лена пыталась предостеречь свою сестру Амабилию, но ее тоже обольстил какой-то господин. Амабилия умерла родами. Из всех проявлений человеческой природы только смерть была в Поганом садике доступна каждому.
Потеряв сестру, Лена взяла на воспитание ее осиротевшего ребенка. Доменико стал для нее светом в окошке, единственной отрадой в мире, полном ненависти, скорби и смерти. Она вздохнула, ожидая просвета между проезжающими по Корсо каретами, чтобы перейти улицу. В последнее время Лена все глубже уходила в себя. Безжалостное уродство мира давило на нее со всех сторон, лишая сил. Бывало, когда она натирала полы во дворце дель Монте, из ее глаз сами собой лились слезы – от странной, невыразимой печали. Иногда она глядела на спящего Доменико – и тоже начинала плакать, а в иные дни не могла заставить себя подняться с постели, как ни бранила ее мать за безделье.
Она быстро перебежала через Корсо и зашагала к виа деи Гречи, вспоминая о художнике, который заговорил с ней во дворце. Сначала он подкатил к ней, словно неотесанный повеса из Поганого садика, – хотя в ее душе уже тогда зародилось сомнение: а таков ли его истинный нрав? Она беззлобно отшутилась, потому что дерзость могла стоить ей места. Но когда он появился перед дверью ее дома почти одновременно с двумя нищими стариками, она почему-то не посмела посмотреть ему в глаза. В его повадке не было ничего от горделивой спеси дворянина, и ей страстно захотелось узнать о нем больше.
Выходя из дома, она случайно коснулась рукой потрескавшегося дверного косяка. «Он тоже заметил эту щербинку в камне и явно обрадовался. Почему?» Она устремила взгляд на то место, где стоял недавний гость. Маэстро Караваджо – так назвал его во дворце лакей. А как по имени?
* * *
Просперо, одетый в папское облачение, развалился в красном бархатном кресле. Караваджо поправил складки багряной накидки и подол украшенной кружевами белой рубахи-рокетты. Отойдя к мольберту, он проверил отражение в зеркале. За первый сеанс он наметил позу и поработал над лицом Его Святейшества – уловил среди прочего старательно скрываемую враждебность и презрительный алчный взгляд. Теперь он больше не нуждался в присутствии вечно занятого понтифика.
– Держись так, как будто вот-вот встанешь, – велел он Просперо. – Обопрись руками на ручки кресла. У тебя нет ни минуты свободной. Ни для кого.
Просперо вытянул шею, словно заглядывая Караваджо за спину, и что-то пробормотал.
– Вот, вот! – воскликнул Караваджо. – Вот это настоящее напряжение – а не то, что исходит от нашего святейшего клиента.
– Еще бы, – прошептал Просперо, едва шевеля губами. – Я натянут, как тетива турецкого лука.
– Не хнычь! За то, что ты позируешь в облачении Его Святейшества, тебя вполне могут удостоить сана архиепископа. Ты ведь всем взял: и натура воровская, и рожа отвратная. Может статься, и к мальчикам из церковного хора пристрастишься.
Караваджо снова взялся за работу: склонившись к холсту, начал переносить на него проекцию с зеркала. В памяти вдруг всплыло лицо Лены, смотревшей на него, когда он вместе с нищими уходил от ее дома, – и он тихо улыбнулся за своей занавеской.
– Сан архиепископа дает и другие преимущества.
– Кто бы говорил, твое наглейшество. А теперь заткнись.
Караваджо сделал еще несколько мазков – и только тогда понял, что последнюю фразу произнес не Просперо. Он поправил зеркало и увидел, что его натурщик корчит гримасы, выразительно косясь на дверь.
Караваджо выступил из-за занавеса. В нескольких шагах от него, сжав подбородок указательным и большим пальцами, стоял кардинал Шипионе. Он подался вперед, разглядывая портрет дяди. Глаза его довольно поблескивали.
– Вы прекрасно передали его осмотрительность, маэстро Караваджо.
«Это мне бы осмотрительность не помешала: он ведь все время был здесь!» – Караваджо показалось, что святой отец сурово судит каждый его мазок – так проницателен был взгляд его глаз цвета умбры. Художник преклонил колено и поцеловал Шипионе руку.
– Ваше высокопреосвященство – пробормотал он. – Прошу прощения. Я думал.
Шипионе прищелкнул языком:
– Не перебивайте. Его губы, – продолжал он, – поджаты, как будто он едва сдерживает раздражение. Так и кажется, что с них вот-вот сорвется уничтожающая тирада.
– Ваше высокопреосвященство прикажет мне просить у Его Святейшества еще один сеанс? Чтобы изменить выражение лица?
– Всю свою жизнь, все двадцать шесть лет, я пытался понять, что написано у него на лице. А вы поняли это всего за несколько часов.
– Я не утверждаю, что понимаю это выражение. Я просто подсмотрел его.
– А вам, синьор, папское облачение весьма к лицу, – Шипионе разгладил усы большим пальцем.
Просперо вскочил и семенящей походкой, шурша подолом, поспешил к кардиналу и, склонив голову, опустился на одно колено. Шипионе возложил ладонь на папскую митру и облизнул губы. От Караваджо не ускользнуло, что вид коленопреклоненного папы его забавляет.
Затем кардинал-племянник махнул рукой в сторону оттоманки, и Караваджо придвинул ее гостю.