Вслед за транспарацией сферы желаний и воли хуматон обрел и другие атрибуты описанного в текстах Ницше господина, в частности верность данному слову. Эта верность принципиально важна для безмятежного духом индивида, ведь он не играет в шпионологические игры, позволяющие сохранять самотождественность вопреки всему. Диалектический иллюзион самооправдания не работает без помех в эфире, чистота приема не оставляет зацепок для действия по принципу "ложью ложь поправ". Напротив, для субъекта простая верность данному слову практически недостижима, хотя бы потому, что субъект подозрителен и не привык "верить на слово". Таким образом, рессентимент преодолен по крайней мере передовым отрядом, авангардом современного глобализованного общества. Оглядываясь назад с завоеванных рубежей, авангард может подтвердить правоту Ницше, – другое дело, что автор "Заратустры" вряд ли обрадовался бы столь неожиданному союзнику, разве что из злорадства. Ведь и Гегель, и Ницше, и Беньямин всецело принадлежат к формации субъекта, эта родовая предопределенность сказывается в самых смелых теоретических выводах и даже в пророчествах, достаточно обратить внимание на мстительный тон наиболее впечатляющих антиутопий.
В значительной мере суть проблемы сводится к тому, что философия принадлежит субъекту – принадлежит во всех смыслах, в частности, является органичной формой его презентации в сфере символического. Наряду с трансцендентальным субъектом Канта, опирающимся на исходное подозрение относительно коварной сокрытости вещей в себе, субъект философской рефлексии представляет собой нерастворимый остаток совокупных дискурсов европейской метафизики. Соответственно, способы и языки философствования, равно как и критерии убедительности, «подстроены» под субъекта, поскольку построены им.
Субъект, например, должен убедиться в обоснованности или необоснованности своих подозрений – таков, в сущности, сюжет любого законченного философского произведения. Суть дела радикально меняется, если подозрение недостоверно в качестве экзистенциального жанра, способа бытия в мире. Коль скоро даже сбывающиеся подозрения не слишком волнуют, большая часть изощренности, требуемой для производства философских текстов, теряет смысл. Философ Ален Бадью в свое время заметил: "Знание имитируется здесь в производственных целях. Вот почему мы будем называть эту процедуру, каковая принадлежит к строю рассуждений у Декарта, измышлением знания. Истина есть незнаемое этого измышления"[26].
Насчет "измышления", лежащего в основе всей традиции рационализма, Бадью совершенно прав. Ведь все ясное и отчетливое у Декарта обретает свой статус только после предельного сомнения: достоверность возможна лишь как награда за полноту отчаяния. Избавление от подозрений становится философским аналогом спасения души, пока наконец Вольтер не объединяет эти параллельные и равновеликие задачи в блистательном афоризме, которой достоин того, чтобы быть написанным на знамени Субъекта: "О, Господи, если Ты есть, спаси мою душу, если она есть".
Любая достоверность может и должна быть подвергнута измышлению для того, чтобы обрести достоинство истины – истины субъекта. Что, например, может быть более ясным и отчетливым, чем бегущая строка новостей, но для философии она интересна ровно настолько, насколько она подозрительна. Понятно, что транспарация, призванная устранить дежурную «заднюю мысль» по всякому поводу, чужда всем философским лагерям. «Это потому, – мог бы сказать наблюдательный хуматон, – что у субиков все мысли задние – других просто нет».
Отсюда следует, что философская критика массовой культуры при всей ее изощренности (наверняка еще не окончательной) принципиально ущербна без самокритики критикующего, которому следовало бы по крайней мере признать, что философствовать о культуре и критиковать массовую культуру есть практически одно и то же. Другое дело – принять или хотя бы понять транспарацию в единстве ее простых неизмышляемых истин. Такая чужеродная для философии задача под силу лишь революционерам духа, способным, подобно Марксу, избрать себе точку идентификации на противоположном от "собственного полушария" полюсе. Надо покинуть ближайшую референтную группу и найти себе свой пролетариат.
Замещение вакансии выразителя сознания neosapiens относится к тому же разряду задач, разве что отличается еще большей сложностью. Все-таки пролетариат можно было поднять до уровня мыслящего субъекта, благо что подозрительность у него имелась в избытке (да и сам метод Маркса в некотором отношении можно определить как гиперподозрительность). Что же касается новой социальной силы, умеющей обходиться без задних мыслей и в принципе не слишком интересующейся феноменом подозрения, то ее теоретическая репрезентация на философском уровне вообще проблематична. Ибо философ способен быть защитником угнетенных – например, угнетенных буржуазией, но способен ли он стать защитником угнетенных философами?
Итак, что же такое присутствие человеческого в человеке, альтернативное конфигурации субъекта? Философская публицистика интерпретирует отношения индивидов, органично вписанных в континуум современности, как "механические" и "бездушные". Утверждается, что эталонным адресатом таких отношений является "посторонний" или "первый встречный", и вслед за этой констатацией неизбежно идет ценностное суждение – например, об оскудении экзистенции, упадке интенсивности присутствия – или очередная вариация в духе Хайдеггера о "забвении бытия". Ценностные суждения, как известно, всецело зависят от системы отсчета. Ведь тот же "эталон приветливости" можно истолковать и в положительном ключе – как эффективный способ избавления от взвинченности, экзальтированности и зацикленности. Или возьмем, к примеру, простодушие хуматона. Этот преодолевший промежуточность индивид действительно простодушен (и прямодушен) в отношении к другому, даже если противостоящий ему другой – классический субъект (т. е. явно "подозрительный тип"). Критикуемая бездушность на поверку может казаться куда более щадящей и комфортной, чем альтернативная душевность, которой субики так успешно терзают друг друга.
Отношение к личности как к вещи – вот уж воистину удачная страшилка, вызывающая у субиков ужас на протяжении двух столетий. Хуматон понимает толк в вещах и агрегатах, умеет с ними надлежащим образом обращаться.
И если сказать, что к встречному другому хуматон относится как к особого рода вещи, это будет всего лишь означать, что он хорошо относится к человеку. Это значит, что он не будет «стучать по крышке», а попытается разобраться в вынесенной клавиатуре. Если же допустимые операции с клавиатурой упорно не соответствуют «картинке», возможно, что агрегат просто вышел из строя. Тогда следует обратиться к специалисту – к психоаналитику или в учреждение, где устройство могут перезагрузить. Психоаналитики, кстати говоря, медленно, но верно эволюционируют в сторону наладчиков и настройщиков «зависших» устройств. Они вполне адекватно воспринимают социальный заказ (чем обеспечивают и собственное будущее): выявлять и отключать контуры, реагирующие на помехи, на смутные позывные иного бытия, вносящие невразумительность в прием сигналов основного диапазона.