Он находился во второй машине колонны. В первой ехали сапёры. Она и остановилась перед неким предметом, похожим на толстую палку, непонятного назначения. Едва приоткрылся люк машины, как раздался чудовищной силы взрыв, и в следующее мгновение Алекс увидел фонтан из разорванных человеческих тел, разлетевшихся на десятки метров. На капот военного грузовичка, в котором он находился, упала рука лейтенанта в знакомых «командирских» часах, его ровесника, парнишки неполных двадцати шести, который за несколько минут до этого отказался посадить его в свою машину. Засученный рукав гимнастёрки, скрюченные пальцы, судорожно сжимающие тлеющий окурок. Долго он ещё вскакивал в холодном поту, встречаясь с этой оторванной рукой в своих гражданских снах.
Но именно этот эпизод ему посоветовали потом исключить из репортажа из соображений «чисто гуманистических». И он исключил. Отправил блокнот с самыми кровоточащими записями в заповедный ящик стола, куда впоследствии шли такого рода заметки, отвергнутые по тем или иным причинам редакциями. Пригодятся для будущей книги. НАСТОЯЩЕЙ. Написанной кровью и потом. Предназначенной человечеству. Когда человечество до такой книги дозреет, конечно. А раньше и смысла нет корячиться.
После его «очерков с фронта» он какое-то время ходил в настоящих героях. Вскоре «сам» взял его себе в первые заместители.
Как жадно жилось! Какие горизонты! И он был в самой гуще этого бурлящего процесса. И ощущал себя нужным, значительным, активным деятелем истории.
Потом попытка переворота. Горбачёв в заложниках. Танки в Москве. Живая изгородь из людей, держащихся за руки, вокруг Белого дома. Ельцин на танке. И они – журналисты – на первой линии, не только освещающие, но и участвующие в переговорах. А какие были митинги! И опять они, совсем ещё молодые, но чувствующие себя заматерелыми в боях волками, – демиурги этих бурных событий.
И наступившие в первые годы ельцинского правления тяжёлые времена переживались довольно легко. Ну да, полки пустые, очереди за хлебом, жрать, кроме макарон, по нескольку дней было нечего. Дни и ночи проводились в редакции – несли туда, кто что мог, кошмарную водку закусывали сморщенными яблоками, морской капустой из консервных банок, холодной голубоватой картошкой. Разводили яичный порошок из гуманитарной помощи и пили эту гадость, только бы заглушить голод, который отвлекал от работы. А работы было – только успевай. И какой! Жизнь была в те годы намного интересней театра (театры пустовали за ненадобностью), увлекательней любо го кино (находившегося на грани исчезновения), журналисты были востребованы, как никогда, на всех уровнях, их карьеры строились и ломались в одночасье. Словом, всю пишущую братию лихорадило вместе со страной.
Параллельно с этой бешеной профессиональной активностью в личной жизни у Лёшки тоже всё бурлило – романы, романчики и просто случайные связи. Надо признаться, он и здесь себе ни в чём не отказывал. Главное, чтобы Вера не узнала. Но Веру, похоже, это сильно и не волновало – ревность в их сообществе приравнивалась к дурному вкусу, к пошлости. К тому же она была занята своей, не менее бурной жизнью: руководила популярным, ещё советским журналом, который с успехом превращала в одно из первых глянцевых, с желтизной, изданий. «Сексуальные излишества», как декларировала она сама, её не интересовали – она была, как объяснял Лёша особенно интересующимся подружкам, «не по этому делу». Главное, чтобы были соблюдены приличия и не пошли унизительные для её самолюбия сплетни. А за этим Алекс следил неукоснительно – точки над «i» расставлялись немедленно, ещё до атаки.
А потом родился Тимофей. И хотя рожала-то Вера, постродовой синдром случился именно с ним. Настоящий, со всеми биохимическими изменениями в организме. У него было чувство, что это не у него родился сын, а он сам родился заново. Он впервые в жизни физиологически ощутил истерический страх за близкого, животную связь с другим существом, полностью от него зависимым. И главное, абсолютную, всепоглощающую любовь. Лёшка вдруг почувствовал себя уязвимой букашкой перед огромным, полным опасностей миром. И сразу куда-то делись вся его бравурность, лёгкость и то подспудное ощущение избранности, с которым он прожил до сих пор.
Тем более что в первые два года после рождения сына один за другим ушли сначала отец, потом мать.
Ребёнок родился слабеньким, маленьким, но тихим – почти не плакал. К году он выровнялся, набрал нужный вес и рост и превратился в очаровательного открыточного малыша в тёмных кудрях и с синими Лёшкиными глазами.
А события в стране развивались с калейдоскопической скоростью. Все пытались вскочить хотя бы на подножку этого бешено несущегося поезда. Наступило шальное время, появились шальные возможности. Не для всех, конечно. А для тех, кто сумел сориентироваться. Нужны были или очень хорошие мозги, или особые связи. Хорошо бы и то и другое, плюс отсутствие чистоплюйства и шанс оказаться в нужное время в нужном месте. Пока одни боролись за жизнь и учились существовать в новой системе координат, по новым законам, другие бросились осваивать законы дикого рынка – наступало время российского Клондайка, следовало как можно быстрее застолбить свою территорию. По дикому пореформенному полю, раскинув пальцы веером, подтянув треники, согнув бычьи шеи под тяжестью золотых цепей, бегали будущие фигуранты списка «Форбс» и негодяи помельче.
Разгул финансового бандитизма принимал невиданные размеры.
Ох уж это опьяняющее чувство свободы, той самой, точно сформулированной остроумцами на излёте горбачёвской перестройки: «Свобода – это когда тебя посылают нах, а ты идёшь куда хочешь».
Зато государство не лезло к подданному в постель.
В один прекрасный день Лёшин тесть, Вадим Михайлович, пригласил его поужинать в ресторан, тет-а-тет, уточнил он. Пошли в «Пекин», «конторскую столовку», как называли это место журналисты. Это было естественно – Лёша был в курсе, что отец Веры сам «оттуда», конторский, причём потомственный и на высокой должности. Детали в семье никогда не уточнялись, да и вообще не обсуждались – это было негласным законом, так было проще всем.
Негласные законы, эзопов язык – Россия, теперь уже ельцинская, по-прежнему была полна тайных смыслов и значений, которые только чуть сместились по отношению к предыдущим, советским. Теперь «тайны» были, как правило, экономическими, а не политическими, а люди, вместо диссидентов, бытовых антисоветчиков и циничных прислуживающих шкурников, делились на «допущенных» и «чужих», на тех, «кому можно», и на остальных.
Лёшин тесть принадлежал к первой категории – он был из первого круга допущенных.
– Я хочу сделать тебе предложение, от которого ты не сможешь отказаться, – начал он фразой Дона Корлеоне из «Крёстного отца», который они смотрели всей семьёй в просмотровом зале Госкино в Гнездниковском переулке, известном всей «элитной» Москве месте просмотров ворованных американских фильмов.
– А именно? – насторожился Лёша.
– Хватит тебе дурака валять. Журналюг и без тебя хватает. Пусть Вера этим балуется – одного писаки на семью достаточно. А для тебя найдётся кое-что получше. Реальным бизнесом будешь заниматься. Пора деньги делать. Серьёзные. У тебя семья, сын. И время сейчас самое подходящее.