Несмотря на все эти издевки, она каждый день уверяла меня, что любит, а я был помешан на ее красоте, на ясных чертах лица, на этой свежести «primavera»[10], не мог сказать «нет» такой красивой женщине. Я сам предложил ей пожениться, — может быть, я думал, что это ее изменит? Очень скоро я пожалел, но не мог взять обратно свое предложение, тем более что ее семья загорелась этой идеей.
Мне казалось, в ее присутствии я не могу свободно дышать, ее непрерывная трескотня обо всякой ерунде лишала меня ощущения собственного бытия; чтобы удивлять, мне нужна была тишина. В тот жаркий день в Риме она болтала без остановки. Что такого можно было найти в Колизее, кроме лишайных кошек с больными животами, которых ей непременно нужно было погладить и накормить салями? И знаете, как она отреагировала, услышав, что термы Каракаллы — это античные купальни? Она решила, что в них и по сей день можно купаться, и захотела купить себе новое бикини. Ее слова роились вокруг меня на жаре, словно мухи вокруг привязанного обессилевшего вьючного животного.
И тут она вышла на улицу.
Я видел, как она сделала шаг наружу, видел подъезжавший автомобиль. Я мог затащить ее обратно. Но моя рука словно отказывалась повиноваться, она будто бы подчинялась какой-то скрытой неподвластной мне силе, которая теперь потребовала права голоса. Так случается, когда пальцы забывают поставить будильник перед встречей, на которую вам совсем не хотелось идти, вот так же моя рука отказалась схватить ее и спасти.
Я не хотел смотреть, как она лежит на асфальте. Столпилась куча людей, вызвали «скорую». Я стоял немного поодаль и не пытался доказать, что мы вместе. И только когда «скорая» собралась уехать, я подошел к ним и еще ненадолго задержал их отъезд. Мне разрешили сесть в машину. Я почти не мог говорить. Понимал, что она получила очень серьезную травму и находится без сознания. Я все слышал, видел, как голова ударилась об асфальт и все остальное.
До сих пор не могу понять, почему я повел себя так малодушно. Только стоял поодаль, будто вовсе с ней не знаком.
Мне хотелось бы забыть эту ошеломительную тишину, которая окружала ее в больничной палате. Ее полную неподвижность, шипение респиратора, лицо, в котором единственным признаком жизни был огромный синяк, постепенно менявший свой цвет, — только он выдавал, что жизненные процессы все еще не прекратились в этих поврежденных тканях, они все еще теплятся за тонкой оболочкой ее тела.
Я бродил по городу, словно неприкаянный: жара, поток машин, выхлопные газы, постоянные гудки разнообразных кортежей, походившие на сирену «скорой помощи». Я смотрел на подрагивающий на раскаленной жаре Колизей, на руины, увитые плющом, на детей-попрошаек, которые притворялись одноногими.
Помню прохладу церквей, как я прокрался внутрь и услышал часть литургии — слова звучали обрывочно и утраивались, хаотическим эхом кружась под высокими сводами, нечеловеческий, но неумолимо прекрасный поток звуков, от которого слезы полились из моих измученных пронзительным солнцем глаз.
Я также помню ужасное чувство, что «действительность» каким-то образом внезапно уходит, я иду, выхожу из больницы, движусь по городу, оказываюсь в каком-то параллельном мире, где все кругом выглядит гораздо отчетливее, но словно бы сделано из тончайшего стекла, которое в любой момент может лопнуть, разлететься на крошечные осколки и обнажить свое ничтожество. И все-таки в этом ощущении была какая-то пугающая красота, которой я не понимал. Я был очарован этой красотой, словно заколдован.
Может быть, такое состояние возникло у меня из-за «шока». Вполне возможно, скорей всего, так и было.
В один из тех дней я поехал в музей виллы папы Юлия III, где со мной приключилось следующее.
Я смотрел на этрусскую пару, сидевшую на крышке саркофага: мужчина и женщина, слившиеся в символическом экстазе, как счастливое целое, в полном согласии, они были погружены в ритуальную мистерию, это была их культура, их жизнь. Нервы у меня натянулись до предела, и мне показалось, будто они говорят, они хотят поведать мне свою тайну. Разумеется, это были последствия «шока». Вот так рождаются суеверия, от мнимого чувства «утешения» или «чуда», когда психика напряжена до предела. Именно в такие моменты люди становятся религиозными — только потому, что иначе им не выдержать.
Я сам был к этому близок.
Она умерла в Риме, умерла от травмы мозга.
Вот о чем я размышляю после происшествия с окном: а может быть, это я подтолкнул ее? Может быть, я просто уже не помню?
Но в таком случае неужели люди вокруг нас никак на это не откликнулись?
Возможно, они «не поверили своим глазам».
27
К несчастью, на следующее утро после того, как мне приснился тот кошмарный сон, я рассказал Элле про сам сон и про то, что приключилось двадцать лет назад. И как меня только угораздило сделать такую глупость? О чем я только думал, оправданием мне может служить лишь то, что я был необыкновенно подавлен, словно «рыба, выброшенная на берег».
Сначала я сказал только, что Э.-М. вышла на улицу и ее сбила машина. После этих слов я стал истерически плакать, не совладав с нервами, отчего она тотчас заботливо закудахтала, растрогавшись, зарыдала сама и обняла меня — ненавижу ее объятия, все это выглядело так нелепо, но отступать было поздно, и я почувствовал, что меня словно разделили на две части: одна из них наблюдала за происходящим со стороны, а другая рыдала.
Я сказал, что должен был уберечь Э.-М., вытащить ее из-под колес.
Элла, разумеется, усомнилась и сказала, что я ни в чем не виноват, ведь никому и в голову не придет, что я сознательно не стал спасать ее. Это всего-навсего «способ помучить себя», утверждала Элла.
Я плакал в ее объятиях, как и ожидалось. А она была совершенно счастлива оттого, что могла выступать в роли доброй матери.
Но Правда стояла рядом — мое другое «я» смотрело на того, кто плакал, и говорило: «Ну конечно же ты убил ее, ведь ты из тех, кому нравится убивать».
28
На похороны я не пошел. Не смог. Зато пошла моя мать! Она сказала, что «это были красивые похороны, легкие и светлые, как сама Эви-Мари». На этом месте полились слезы и мать запричитала, какой же я все-таки «черствый», — хотя чему тут удивляться.
Как мне хватило сил пережить смерть Эви-Мари? Не знаю. Как в таких случаях поступают остальные?
Ведь человеческая психика суть «твердейшая из горных пород», созданная, чтобы принимать радиоактивные выбросы.
Я знаю, что в течение многих лет у меня не было абсолютно никаких мрачных фантазий. К женщинам я не приближался, никаких «теплых чувств» к людям не испытывал, а уж меньше всего — к самому себе.
Однако «чувство прекрасного» меня не покидало. Я часто слушал музыку, читал и с удовольствием рисовал перед своим «внутренним взором» всяческие пейзажи: местность в лучах белого солнца, фантастические виды Арктики, как в «The Ancient Mariner»[11], и другие «чистые» картины, которые не напоминали о мучительном хаосе, называемом «жизнью».