Мы устроились в небольшом зале и подняли глаза на экран. Не прошло и пяти минут, как мой спутник, с воняющими, как у казака, подмышками, начал затяжную серию громких зевков; мне было неприятно, и я подумала, что наши отношения ни к чему не приведут. Однако «Книги Просперо»[68]я досмотрела до конца, впрочем, и он тоже, правда, без особой охоты. После кино мы перебрались в ресторанчик на площади Вогезов, что на другой стороне Сены, – местечко, больше подходящее для тихих и молчаливых влюбленных. Мы ругались из-за ерунды: политики, вина, хлеба, горячего, десерта, сахара, кофе. Наконец мне все это надоело, и я прямо сказала ему, чтобы он больше не звонил, чтобы вычеркнул мой номер из записной книжки, а если он еще не внес его туда, чтобы сжег билет метро, на котором я его написала. А он все твердил, что нам нужно понять друг друга, что прийти к обоюдному согласию в наших же интересах, – и тогда я истошно завопила: ХВАТИТ! – что поставило, наверно, на уши половину квартала Маре.
– Хватит! Скажи, когда ты в последний раз мылся? Ты пахнешь, как кот помойный.
– Я тебе не нравлюсь, – подвел он итог разговору, обмахивая салфеткой свитер, вылинявший от пота и дешевого дезодоранта.
Мы расплатились, как принято в Америке, вышли из ресторана и с грустью в глазах направились в разные стороны. Утром я пошла во «Франс-Телеком» просить, чтобы мне изменили номер телефона. Я больше никогда не слышала о Поле. Думаю, он женился и живет где-нибудь в провинции, наверняка у него дочь, которую он назвал Эльзой. Я поклялась себе, что следующий мой любовный роман будет только с соотечественником. И в этом нет никакого пафоса, как нет и шовинизма, – в каждой культуре существуют неизменные нормы, и одна из них, причем основная, – та степень эмоциональности, с которой воспринимается жизнь. И здесь я подхожу к главному: взять, к примеру, любой спор на какую бы то ни было тему, или любой фильм, претендующий на сверхинтеллектуальность, или горечь кофе, сладость сахара, привычку подавать ростбиф с морковью, пристрастие к вину, соленый десерт – да что угодно, кубинец не станет разыгрывать шекспировскую трагедию из подобного собрания глупостей, скорее он припомнит какой-нибудь забавный случай или ухватится за иррациональность куда более совершенную. Он найдет повод посмеяться в самом, казалось бы, безутешном месте фильма, даже не пытаясь понять, почему какая-то там ошибка должна привести к дурацкому поступку или дуэли, он будет пить кофе с вином, есть сахар с ростбифом, морковь с десертом, и как ни крути-верти, а жизнь коротка и тебе не посчастливилось родиться с пустой башкой, чтобы забивать ее странной манерой упорядочивать мир, нося круглое и катая квадратное, что вообще ни в какие ворота не лезет.
После встречи с Полем моя жизнь вернулась в спокойное русло, меня даже вдохновила мысль устроиться на работу в какую-нибудь кондитерскую или булочную, я была готова заняться любым бесцветным и механическим трудом. Шарлин подтрунивала над моими планами; она продолжала работать в агентстве, и я стала видеть ее реже, хотя она и не думала меня забывать. Шарлин стала моей второй матерью. Она окружила меня материнской заботой, которой мне так не хватало. Она лесбиянка, и я интуитивно понимаю, что она всегда немного сдерживала себя в отношении меня, переводя все в дружбу. Благодаря ее советам я отправилась в «Фито-центр» перекрасить свои волосы в их естественный цвет – светло-каштановый, – Шарлин все-таки настояла на этом. Мои волосы в то время были выкрашены в различные оттенки: кончики волос – зеленые, середина – синяя, а поверх всего – красный клок, ниспадающий на глаза. Шарлин считала, что раз уж ты всерьез собралась изменить свою жизнь, то нужно начать с нуля и вернуться к тому, что изначально присуще тебе. «Фито-центр» вернул мне внешность обычного человека: аккуратная прическа, с волосами полный порядок, чего не скажешь о самой голове – там царил настоящий хаос: то ли мне сделаться визажистом, то ли продавцом дешевых товаров в «Пирамиде». Тогда бы я точно затерялась, ведь визажистов и продавцов на свете пруд пруди, а в этом городе так и подавно.
Я даже не подозревала, что во мне сидит прямо-таки фатальная страсть к работе, мне бы только повкалывать – хотя об этом говорят и линия судьбы, и мой знак зодиака, но сама я раньше всегда стремилась как раз к противоположному. Больше всего я хотела ничего не делать, быть праздной, дни, месяцы, годы сидеть в каком-нибудь уголке и витать в облаках. Я не рисуюсь и не кокетничаю, все дело в том, что из-за своей природной застенчивости – и это главная причина – я нахожусь на грани аутизма,[69]и это состояние многократно увеличивает мою энергию. Я не люблю быть в центре и не стремлюсь к этому, но работать не покладая рук – это как раз и есть тот самый центр, в котором я всегда оказываюсь. Это мой фатум, моя разрушительная судьба. Когда я сказала Шарлин, что, наверно, стану визажистом или продавцом в «Пирамиде», она с невозмутимым видом заметила:
– Ну да, солнце мое, ближе к фотографии ничего и нет: накладывать грим – значит создавать лицо, а это то же самое, что снимать. А продавать – на нынешний день это значит нападать, обкрадывать – опять то же самое, что снимать.
Я ответила, что все верно, только выглядит это не так привлекательно с точки зрения общества, но работать я буду с еще большим воодушевлением, – и я чуть не перешла на крик. Шарлин иронично улыбнулась, не знаю, то ли оттого, что вспомнила свою жизнь, полную невзгод, то ли от привычки провоцировать, хотя ясно, что никогда не знаешь, когда парижане провоцируют, а когда просто комплексуют. Я созвонилась по телефону с Даниэлой и Йокандрой, чтобы рассказать им о своих планах. Они сорвались ко мне, хотя им было не до того, ведь они уже паковали чемоданы, готовясь к отъезду в Гавану. Когда я услышала их и убедилась, что они на самом деле уезжают, слова застряли у меня в горле; такие шумные и восторженные, они вызвали во мне безоговорочное уважение. Для меня в то время возвращение было невозможно, хотя потом я ездила на Остров, и четырех дней мне хватило, чтобы убедиться: лучшее, что я сделала в своей жизни, было бегство с Того Острова. Они поняли, что их безудержная радость по поводу возвращения причиняет мне боль, и попросили прощения. Они твердо пообещали писать и рассказывать, что у них там происходит. Слово свое они сдержали: изрядная доля тех писем, что громоздились у меня на столе, была от них. Преданные подруги, они никогда не переставали писать, наша дружба выдержала испытание расстоянием и оказалась сильней нападок идеологической системы. К тому же, известное дело, многие хвастают своими друзьями, но не пошлют им даже простого привета, разве что когда придет пора о чем-то их попросить. Я могу считать себя счастливым человеком, потому что мне повезло в дружбе, а для меня это самое важное, и я никогда никого не предавала; когда же Предавали меня, мне было очень больно, и порой я долго не могла прийти в себя. Меня забывали, и я забывала. Иногда удар был настолько чудовищным, что проще казалось – с глаз долой и из сердца вон. Порой я сама была виновата, потому что путала дружбу с любовью. Было время, когда я чересчур увлекалась гомосексуалистами, влюблялась в то, во что влюбляться было невозможно, и кое-кто даже стал меня презирать за такую мою болезненную страсть. Но продолжалось это недолго. Я верю во всю эту философскую муру, что с возрастом любовь меняется, и вполне можно предположить, что мы станем другими, и в какой-то момент нашего существования возможна любовь без страдания… Но когда придет этот момент, будут ли наши тела такими же молодыми?