Неделю я с трудом могла справиться с силой тяготения, я была не в себе, не могла даже оценить расстояние от руки до предметов, мои внутренности терзал голод, изжога заставляла беспрерывно сглатывать слюну. В эти семь дней я поднималась лишь за тем, чтобы выпить настойку пейота,[63]не помню даже, мочилась ли я, испражнялась ли, мучилась ли жаждой… Я чуть не отправилась к праотцам или, если говорить словами Хосе Лесамы Лимы,[64]едва не отправилась в долину Прозерпины.[65]Я была мебелью, разбитой в хлам, таращилась в пустоту, в натертый мастикой и отполированный пол. Наткнувшись как-то на телефон, я набрала номер мистера Салливана.
– Простите, Салли, но я не могу больше, я разбита, мне блевать хочется, у меня кусок в горло не лезет, я ненавижу все эти рестораны, приемы, не выношу этой трескотни. Фотовспышки как выстрелы в висок, я сдохну от этих пулеметных очередей ламп в двести двадцать вольт. Наверно, я здорово вас разочаровала, дорогой Салли.
На другом конце молча слушали; разрядившись, я уловила долгое и тяжелое дыхание и последующий вздох огорчения:
– Нет, apple pie, не беспокойся, – если он не называл меня по-английски золотком, то непременно яблочным пирогом, хотя на яблоко больше был похож он сам, – ты слишком много работала, возьми отпуск, я немедленно пошлю кого-нибудь тебе на замену, конечно, ему не достичь того, чего достигла ты. Но у тебя есть все права на отдых. Если я буду тебе нужен, ты знаешь, где меня искать.
Он повесил трубку, как обычно не попрощавшись. Впрочем, глупо было надеяться на то, что он попрощается, и я заревела, словно Магдалена. Не прекращая реветь, я выругалась: «Я и впрямь Магдалена», что навело мою мысль на «магдалены», парижские булочки с кремом. Вспомнив о них, я захотела глотнуть жасминового чая: я чуть не обожгла желудок, запивая эти самые булочки; вот так я отдавала должное Прусту. (Мне неприятно, что возвращается мода на Пруста, потому что моя привычка искать прибежище в тайнах его творчества теряет смысл.) Я пошла в ванную, там можно реветь сколько хочешь – не страшно, воды и так полно. Набрала ванну и три часа отмокала по горло в пене, отчего кожа на ладонях и ступнях стала словно кожица изюма. Я ласкала грудь, массировала пальцами лобок – мастурбация расслабила меня, хотя слезы продолжали катиться по щекам, гася пену. Выйдя из ванной, я показалась себе еще более стройной; обтершись полотенцем, смазала кожу кремом «Обао» и задумалась о том, что мне делать дальше; одеваясь, я решила начать новую жизнь без лишних проблем, без претензий на успех, где-нибудь под Парижем, неплохо бы уехать на юг, опять в Нарбонну, работать babysitter. Но как там ни крути, Я все-таки дитя асфальта, и через мгновение я отказалась от ужаса полевых условий. Решила, что останусь в Париже, в конце концов, в свободное время буду наслаждаться музеями, парками, прочими местами, которых я никогда раньше не видела, потому что знала: они у меня под боком, и стоит мне только захотеть… Но на самом деле стоило только захотеть, и меня мог увидеть кто-то другой. И этим другим, некоторое время спустя, станет, пожалуй, Самуэль, который канистель.[66]
Как бы то ни было, но я еще целый месяц просидела дома в тоске. А когда собралась окунуться в суматоху улиц, Шарлин изменила мою внешность: она переодела меня в тряпье клошара, накрасила лицо под Жюльет Бинош[67]в фильме «Любовники с моста Понт-Нёф» (с глазом, замазанным тональным кремом «Кларинс»), словом, она изменила меня до неузнаваемости, чтобы я не боялась быть узнанной, когда выйду на улицу или в магазин. За месяц о моем существовании забыли, здесь жизнь молниеносна, и если один лидер сходит с дистанции, то его тут же заменяет другой. Этим свойством беспощадной конкуренции я и воспользовалась. Через месяц ни одна вошь не вспоминала о той звезде камеры «кэнон» (обо мне), которая, как многие полагали, была родом из Нью-Йорка. Однажды после обеда я пошла на толкучку на площади у Ратуши купить себе книжную полку. Долго искала, но никак не могла найти подходящую, такую, чтобы заполнить пространство между шкафом и выступом в стене. Поднимаясь из метро на станции «Понт-Нёф», я вспомнила Поля; сейчас его встречу, подумала я и тут же рассмеялась своему дару провидицы. Я соскочила с эскалатора и зашагала к выходу, уперев взгляд в грязный пол. Когда толпа выдавила меня через дверь наружу, я вдруг обратила внимание на старые черные ботинки, точно такие же, какие были у Поля. Я подарила их ему, потому что никогда раньше не видела таких кривых, нелепых ботинок от Жан-Поля Готье, ботинок, ставших поводом для нападения. Сомнений быть не могло – это Поль. Мой взгляд заскользил вверх по темным брюкам к спине, скрытой черной кожаной курткой, и выше – к прямым, отдающим синевой волосам, ниспадающим на плечи. Человек обернулся. Это был Поль, и он произнес без всякого удивления, как будто сегодня утром мы проснулись в одной постели:
– Я приехал вчера вечером. С утра пошел искать тебя. Ни мистер Салливан, ни твои друзья не захотели дать мне адрес. Тебя нет даже в телефонном справочнике. Ты в черном списке?
Он шел в сопровождении какого-то своего неряшливого, я бы даже сказала, грязного друга; тот, войдя в магазин «Самаритэн», мгновенно исчез. Мы с Полем перешли через мост Понт-Нёф, беседуя о всякой ерунде: о погоде, о его чересчур длинных волосах, о том, что я рада видеть его (я и в самом деле была рада ему, хотя понимала, что он опять вмешивается в мою жизнь). На холоде шрам у него на лбу был еще заметнее, темно-лиловый рубец шел до самых бровей, не производя тем не менее неприятного впечатления, и если особо не приглядываться, то его можно было спутать с родимым пятном, совсем как у Горбачева – в то время этот русский и его жена Раиса стали весьма популярны. Когда мы прощались на том конце моста, я почувствовала, что его подмышки, как у русских, пахнут потом. Не знаю зачем, но я дала ему свой номер телефона, написав его на билете метро, возможно, мне было жаль его – ах, этот ужасный шрам от ножа, – хотя скорее всего мне нужно было хоть как-то воспрянуть духом, влюбиться, что ли. Я перебежала через улицу, ступила на тротуар, и вдруг мне стало стыдно за свой приступ жалости, но свежий ветер с реки дунул мне в лицо и приглушил на время мои терзания. А войдя в подъезд своего дома, я уже проклинала себя за свое поведение, из глаз у меня едва не катились слезы, и я чуть не бросилась вниз по лестнице, чтобы догнать и вернуть Поля. Едва открыв дверь в квартиру, я услышала работающий автоответчик. И тут же внутри меня пружиной сработало чувство отвращения. В жизнь не подойду, подумала я и не сняла трубку. Под вечер, когда кассета в автоответчике забилась посланиями одного и того же содержания, разве что сказанными с разными интонациями – любви, радости, разочарования, сомнения, негодования, злобы, священнодействия, откровения, ревности, – я взяла трубку. Он хотел пойти со мной в кино, и я выбрала фильм Питера Гринуэя, шедший в маленьком кинотеатре предварительного показа «Л'Эпе-де-Буа» в квартале Квинто.