“Лебединого озера”, невольно веришь, что он жгучий брюнет
(мягкий нос и безвольный подбородок разглядишь далеко не сразу)
– как ни в чем не бывало попросил у меня рубль до завтра. Я дал ему последнюю пятерку разменять в буфете – сдачу пришлось ждать примерно неделю. Он благодарил меня с забытым ныне благородным жаром: “Ты страшно меня выручил!” Можно ли после этого сказать:
“Ты страшно меня подвел”?
Может быть, еще и поэтому, в очередной раз выслушивая Катькины размягченные раздумья: “Все-таки Женька тебя по-настоящему любит”, я однажды вдруг прозрел: “Если где-то столкнемся – продаст и еще будет считать себя правым”. Без любви к истине, к тому, что есть на самом деле, не может быть никакой морали, а
Женька не умел честно спорить – выкручивался до противного. Тем не менее я еще вполне благодушно позволял ему мять и оглаживать мою руку, с нежностью мурлыча при этом мою совсем не приспособленную для нежностей фамилию, пока Славка не принимался еще более умильно оглаживать другую мою руку. В зависимости от настроения Женька мог, сверкнув угольно-желтыми глазами, бешено хлопнуть дверью, но мог и прийти в удвоенное умиление от эстетической завершенности Славкиного ехидства: нет, ну какой
Роич – это прямо Россини, послушайте, послушайте, это же такой
Роич!.. Громким, несколько гундосым голосом (вечный насморк уроженца Крыма) он с абсолютной точностью выпевает проигрыш
“Дона Базилио”: “…три-ри-рьям, ти-ри-рьям, ти-ри-рьям” – это же такой Роич! У вас нет Гяурова? – порывисто ставит мою любимую пластинку: послушайте, послушайте – блль! – поцарапал (мое сердце, но я терплю – гость!), – хорошо с вами, Люська вот никогда не слушает, Бах не Бах – сразу начинает шуршать, я взрываюсь – я вспыльчив (весьма почетное звание): тупая корова!
– хорошо женщинам, от всего могут защититься слезами, может, я бы тоже так хотел – Люська в столовой всегда берет вилку только на себя, твой муж, Ковригина, никогда так не делает, я уж какими ее только словами… То, что она красавица, еще не дает ей права…
По нашим лицам прокатывается сдавленное негодование: Люська вовсе не красавица, а эстет (“тет” произносить как в слове
“тетерев”), Юра Разгуляев просто страдает: “Нос у нее уж-жасно нехороший”, – но нас-то выводит из себя не нос турецкой туфлей, а бесцеремонность, с которой он навязывает нам свою личную иллюзию. А Женька тем временем вспоминает, что по прочтении какого-то куртуазного романа он решил изъясняться с неиссякаемой текучестью посредственного адвоката:
– Не премину заметить, что в современной нам Латвии весьма ощутимы следы буржуазного наследия, поскольку даже в невоспитанной России весьма немногие стали бы на жениха своей дочери пинаться ногами. Но такова моя участь у буржуа – я беден,
– жерар-филиповский отброс головы и наша всегдашняя оторопь: беден… каким еще можно быть в наше время – нормальным! – Я предпочел бы, чтобы в моем лице этот лощеный хам встретил твоего, Ковригина, супруга, исключительно с целью преподать этому гаду маленький урок – задницей об ступеньки. Правда, это с твоей стороны было не слишком благородно, я же только хотел попугать – знаешь, как больно копчиком… Не люблю вишневый компот!
– А ты не мог бы выражать свою нелюбовь каким-нибудь другим способом? – сладчайшим голосом спрашивает Славка. – Ты в своей ненависти к компоту уничтожаешь уже третьи полстакана.
Мы с Катькой (особенно Катька) были люди широкие, еще полные голодранцы, мы уже держали открытый дом, но нас (особенно
Катьку) раздражало, когда не слишком званый гость, не позволяя нам проявить нашу широту, с неудовольствием крутил головой:
“Что-то совсем не хочется есть!” – и один за другим отправлял в свой безостановочно болтающий о чем-то совершенно постороннем рот считанные куски.
Господи, с некоторых пор он взял еще и моду поглядывать на
Катьку с надколотой, как чашка, гусарски хулиганской блудливой улыбкой, этаким чертом подсаживаясь к столу то одним, то другим боком: “А ты, Ковригина, оказывается, ничего…” – И бедовый взгляд на меня: “Жалко, мы с тобой друзья!..” – “Ты попытайся, я разрешаю”. – “Серьезно?.. Нет, все равно не могу. Ты не понимаешь, что для женщины значит внимание!..” Неугодную реальность в него было не вбить и кувалдой.
Вся зона “Женька” засигналила лирическими аккордами, в каждый из которых вливалась зудящая стоматологическая частота, замигала сценками, уже не вызывающими любовно-снисходительной улыбки, ибо теперь мне был известен конечный итог, который и определяет все.
Меня больше не забавляет, что Женька должен был безостановочно что-то вертеть – стул, пока не отберут, бритвочку, пока – блль!.. – не порежет палец, спичечный коробок, пока не усыплет весь пятнистый от сигаретных ожогов, вздутый от разлитого чая и пива фанерный выщербленный стол крошечными прямоугольничками, которые уже не удается переломить пополам, – теперь я стараюсь держаться от нервных личностей подальше: вечные внутренние кипения надежно защищают их от истины, от справедливости…
Вспыхнуло: радостно возбужденные (“Земля, земля!”), мы готовимся к броску в гастроном “Колбасы” на углу Гаванской и Шкиперского протока (улица!): нас ждет роскошное пиршество с яйцами. “Женьке не давайте, он разобьет!” – радостно кричит Славка, и Женька оскорбленно откидывает шевелюру: нет, он понесет (снесет, хохочем мы) яйца самолично! Магазин еще увешан седыми пятирублевыми колбасами, но мы их даже не замечаем: предел наших мечтаний – корейка за два семьдесят (народ предпочитает бледную
“отдельную” уж не знаю от чего колбасу за два двадцать, но я слишком много повидал ее в раковинах умывалки после каждого праздника – еще более бледную с перепоя). Женька с яйцами осторожно семенит по песчаному снегу, нежно укладывает авоську с гремучим кульком на стол – ну что, Роич, съел? Одержав победу, он гордо расхаживает по прокуренной, как пепельница, комнате, трогает скрипучие стулья, визгливые кровати, облупленные эмалированные кружки (все абсолютно естественное и родное для нас), берет со стола авоську с яйцами, начинает ею размахивать – и трахает о батарею.
Эхом отзываются другие яйца: Женька со Славкой сидят за чудовищной глазуньей, все миски круглятся яйцами – прямо чемпионат по настольному пенису, как выражается Славка. “Давай подсаживайся!” – радостно машет он мне, что совсем на него не похоже. Женька тоже сияет – редкий случай, когда и он имеет возможность размахнуться во всю ширь своей русско-грузинской души: мать поездом через проводника передала ему ведерко крымских яиц. Да, уже и Пузя там сидела, задорно поблескивая подзаплывшими глазками: подпитываясь нелепой, умственно сконструированной Славкиной влюбленностью, даже она на некоторое время принялась играть не всевидящую искушенную женщину, а добрую самовлюбленную девочку – чувствовалось, как она, кося на себя в оловянное платяное зеркало, мысленно произносит: “Ее задорно вздернутый носик” – выражение (лица), за которое она
(заочно) сжила бы со света не только ту, кто на него покусилась, но и тех, кто ей попустительствовал. Странно даже вспомнить: в сильном поддатии мы с Пузиной сидим на полутемной предчердачной лестнице, занесенные туда сумбурной трехкомнатной вечеринкой, и мне ужасно хочется ее обнять в неосознанной мечте о какой-то сверхъестественной любви, но слишком уж она даже для пьяного самоудовлетворения коротенькая и толстенькая во все стороны, особенно в сторону живота, а Славка давно уже открыл мне, что самое неприемлемое в женщине – живот. У нее все время открывались какие-то новые оправдательные беды: за несчастной любовью к Юре Разгуляеву – два детских года в гипсовом корсете… Женька и сейчас усматривал у нее горб, утверждая, что жир не может нарасти такой горой. Мог вдруг брезгливо задуматься: “Интересно, какая Пузина голая – все висит, наверно…” “Нет, молодая все-таки – правда?” – с глубочайшей заинтересованностью искал у меня подтверждения Славка – исключительно в видах истины, ибо проблема ставилась еще до их дурацкого романа – в пору ее романа безобразного с Юрой