Обед я пропустил.
По выходе из тюрьмы первое время выпадали дни, когда у меня маковой росинки во рту не было. Бывало, целыми днями только и делал, что пил. Хотелось захмелеть поскорее, да так и оставаться подольше. Даже теперь чувство голода зачастую сопровождалось желанием выпить. Правда, не настолько сильным, чтобы по-настоящему набраться.
Я достал нож и некоторое время его точил в порядке эксперимента. Я точил, и лезвие менялось. Сверкать оно не начало: все тот же тусклый блеск, но зато начало слабо отражать свет.
Через пятнадцать минут я перестал точить и аккуратно протер лезвие сухой тряпицей, чтобы снять влагу. Прополоскал руки, обработал ладонь. От трения рана снова открылась, но уже не кровоточила. Я наложил марлю, сделал бинтовую повязку.
Потом я отдыхал на террасе. Меня уже ни к чему не влекло, ничто не тяготило. И все равно хотелось выпить, хотелось женщину, хотелось рисовать. Все эти желания были смутными, не срочными.
Я встал и поднялся в мастерскую.
«Сотка», которую я начал рисовать, что-то явно мне говорила, но что – я разобрать не мог. Я вынул краски. Достал палитру и выдавил на нее разные цвета. Приложил к полотну. Картина отвергала оттенки, говорила, они не подходят – не то, что надо. Я пробовал снова и снова, пока картина неожиданно не вскрикнула от радости.
Я взял кисть. Обычно для таких целей я пользовался мастихином, но эта картина не принимала резких тонов. Я встал перед подрамником и рисовал, позабыв о времени. Когда я очнулся, был уже вечер.
Я вышел на террасу. Поразмыслил, не пожечь ли в камине свежих поленец, но решил, что не стоит. Не хотелось смотреть, как меняются языки пламени.
«Ситроен» остановился.
Я бессмысленно на него взглянул. Из машины вышла Акико. Приближаясь, она что-то мне говорила, но голос ее до меня не доносился.
Подойдя к террасе, Акико вынула набросок дерева, сделанный углем. Прошлой ночью она сказала, что нарисовала всего один набросок. Неплохо вышло. Она вслушивалась в голос дерева, вслушивалась в его слова. Пытаться услышать дерево – то же самое, как пытаться услышать свой собственный голос.
Я протянул руку, чтобы взять у нее из рук альбом. В нем было несколько набросков, но я не обратил на них особого внимания, открыл с чистого листа.
Провел по листу углем. Ко мне обращалось дерево в саду. Через три-четыре минуты я скопировал этот голос в альбом.
– Вы гадкий, – сказала Акико. Только теперь я услышал ее голос.
– Почему?
– Я при всем желании не могу рисовать лучше профессионала. Вы специально показываете, какой вы великий художник, и я чувствую себя идиоткой. Взрослые так не поступают.
Я не понял, почему Акико так разозлилась. Я услышал голос и перенес его на рисунок. И только.
– Я не пытался показывать, какой я хороший художник на вашем фоне. Вы дали мне набросок, я на него ответил. Вот и все.
– Больше я вам ничего не покажу.
– Надо было попросить вас переделать набросок? Перерисовать все заново? Если вы этого от меня ждете, тогда возвращайтесь в художественную студию.
Акико убежала.
Я не понял, что ее так задело.
Когда «ситроен» отъехал, мною овладел неожиданный порыв. Я вернулся в гостиную и подкладывал в огонь поленья, пока пламя не загудело. Я смотрел на пламя, но это не охлаждало порыва. Я взбежал на второй этаж, ворвался в мастерскую. Черпнул мастихином краски и принялся размазывать ее по холсту, от центра к краям.
Через некоторое время я понял, что желание, меня охватившее, было желанием секса. Даже смешно стало. Мне нравился цвет секса, который полыхал посреди полотна.
На ужин я собрался позже обычного. Акико не появилась. В воскресенье столовая была набита семьями, в углу возилась детвора. В такие дни смотрительша с виноватым видом ставила мне на стол бутылочку пива.
Я быстро поел и вернулся в хижину.
В очаге горел огонь. Я подкинул поленце, пламя взметнулось кверху.
Я потягивал бренди и смотрел на огонь. Да, именно «потягивал»: после сытной трапезы это не составляло труда.
За окнами разгулялся ветер. Не исключено, погода испортится.
День промчался как вспышка. Чувствуя себя в легком подпитии, я немного посидел, приходя в себя, потом вяло поднялся и рухнул в кровать.
Когда я открыл глаза, по крыше стучал слабый дождь.
Я приготовил на завтрак яичницу с беконом и тост и смотрел, как за окнами струится влага.
На пробежку оделся как обычно. По пути пропотел – моросило слабенько, от такого не промокнешь.
Бегал я каждый день и не задумывался, зачем это делаю, – бегал и все. Живу, вот и бегаю. Может, и вся жизнь у меня такая.
Вернувшись, я принял душ. Потом подвинул к окну стул. Уселся и смотрел на дождь, который перешел в настоящий ливень. Дождь мне больше нравился, чем снег. Я даже солнечным дням предпочитал дни, когда небо заволокло свинцовыми тучами, готовыми вот-вот разразиться. С самого детства.
На дороге остановился «ситроен». Вышла Акико. Она была в капюшоне, но без зонта.
Когда прозвенел звонок на входной двери, я подошел и открыл.
– Я возвращаюсь в Токио.
– Так и планировалось?
– Планы ту ни при чем. Не рисуется мне в горах, и все тут.
– Как я вас понимаю.
Я говорил про себя, но Акико все восприняла по-другому. Она отвернулась. Я поднял руку и спросил, не хочет ли она войти. Девушка еле заметно кивнула.
– А можно посмотреть картину у вас в мастерской?
– Пожалуйста.
Я вернулся в гостиную и развел в очаге огонь. Дерево затрещало и разгорелось.
Акико не спускалась со второго этажа. Я закурил и стал смотреть в окно, на дождь. По крыше осиротелого «ситроена» барабанил дождь.
– Тот цвет, в центре…
Девушка успела спуститься и стояла за моей спиной.
– Каким-то образом я его ощущаю. Смотрела на него, и мне стало ясно, что такое абстракция. У нее своя жизнь, своя реальность.
– Своя реальность?
Я вспомнил темно-синее пятно в центре холста. Я выразил свое сексуальное желание в чистом виде. Не зная объекта этого желания, я нарисовал по наитию.
– Пейзажи, натюрморты, люди – их легко нарисовать, потому что ты их видишь. А вот излить то, что у тебя на сердце… ведь туда не заглянешь.
– Ну, есть чувства, – ответил я.
– А вы здорово набили руку, превращая чувства в цвет и форму, да, сэнсэй?
– У меня богатая практика. Я много рисовал то, что вижу, таким, каким я его вижу.