– Я не хочу разрезать людей. – Я верчу в кармане зобный камень. И там, возле Нориджского Объединенного Строительного Кооператива, его чудовищность заставляет меня резко остановиться. – Я хочу разрезать животных.
В этом нет ничего ненормального.
Когда мне было двенадцать, я построил крысоловку, а затем ловушку на белок – в те дни Управа, которая до сих пор считала их городскими вредителями, давала пятьдесят пенсов за каждый принесенный хвост. Я расчленял тушки, как мои друзья разбирали машинки и самолетики. Я хранил один пакет с кусочками зверюшек в дальнем углу холодильника, а второй в морозилке. Мама не замечала. Пока лед и лимоны были под рукой, ее ничего не интересовало. Мама много отдыхала – «потому что все актрисы, черт возьми, так делают» и еще из-за приступов мигрени. Так что за нами, мальчишками, присматривал папа. Он воспитывал нас действенно и растил мужчинами.
В пятнадцать я был прыщавым и потным, с фигурой, будто наспех вылепленной из пластилина, и таким же пенисом. Все на свете было стыдно и необоримо. Именно этот мой вариант и устроился помощником «натурального» мясника. Мать пришла в ужас и ударилась в очередной приступ мигрени. Тогда они уже случались у нее каждый день. Папа встречался с другой женщиной, Джилли, которая носила бриджи в обтяг и была замужем за мужчиной с лисьим лицом – тот всю неделю пропадал в Сити. Факт: Джилли вызывала у мамы мигрень. Папина версия: Джилли «появилась в его жизни» (он так говорил, как будто она Иисус), потому что мама вечно пьяная.
Но когда я устроился на работу к мистеру Харперу, мама всем дала понять, что сегодняшняя мигреневая буффонада – специально для меня.
– Ты отрубишь себе палец! – вопила она через дверь. – Или еще что похуже! Тебе может отрезать всю руку этими электрическими ножами!
Но это меня совершенно не смутило. Наоборот, перспектива работы со смертельно опасными инструментами захватывала еще больше. Я представлял, как скармливаю правый указательный палец прожорливому лезвию, и палец выходит папиросными ломтиками розовой плоти с пятнышком белой полупрозрачной кости по центру. Из-за двери – знакомый аромат хереса амонтильядо и стоны разбитого сердца. Как и все мамины стоны, они издавались с должным драматизмом: миссис Салливан, левый край сцены, падает на пол, хватается за шикарную грудь, умирает от горя. Прыщавый сын-подросток убегает за кулисы, схватившись за голову.
Все закрутилось, и не успел я ахнуть, как попал в ветеринарную академию.
Радиодебаты опустились до звонков слушателей: женщина из Клиторпса интересовалась, почему Кризис обрушился именно на Британию.
– Это так несправедливо! – сетовала она. – Почему не на всю Европу? И это после нашего раболепства в Брюсселе!
Женщина с брошью презрительно хрюкнула.
– Что ж, стерильность и впрямь имеет региональную природу, – прикрыл ее ведущий. – У вас есть этому объяснение, профессор Хокинс?
– Что ж, если посмотреть глобально, – забубнил тот, – возможно, нам просто не повезло, что бедствие разразилось только на нашем архипелаге; впрочем, в рамках эволюции, катастрофам свойственна подобного рода локализация. – Он замолк, пережевывая сказанное. – На островах, как известно, обитают эндемики. Но, в то же время их популяции зачастую исчезают в ходе подобных катаклизмов. Не важно, вызваны ли они дождем, запустившим генетические неисправности, или чем-то другим, чего мы пока не понимаем. Конечный результат, в общем-то, один, и это…
Я вырубил радио. Вымирание. Меня уже тошнит от этого слова, подумал я. Давайте лучше наденем синие замшевые туфли и потанцуем, как в старые добрые времена, до моего рождения! У меня двадцать девять концертов Элвиса в записи.
Я посмотрел через лобовое стекло: снаружи земля плоская и голая, как разлитая эмульсия, а редкие деревья съежились, будто чего-то испугались. Я проезжаю мимо гипермаркетов, магазинов мобильных телефонов, оптовых баз продажи ковров, дисконтных центров обуви, лавок «сделай сам» и бунгало, возвещающих о начале городского предместья, а впереди растет указатель: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ТАНДЕР-СПИТ».
И он подсказывает бабочке Саму де Бавилю, появившейся из гусеницы Бобби Салливана, что нужно втопить педаль и поспешить в город.
Эй! Homo Brilannicus вымирает, но сын Элвиса будет жить!
Глава 5
Отец мужчины и отец человека
Доктор Лысухинг заявил, что я умру, но я выжил. Пастор и его жена окрестили меня Тобиасом, и я официально получил их фамилию Фелпс. Солидную фамилию, навевающую мысли о дубравах, дождливой осени и английской силе и крепости, передающейся из поколение в поколение здесь, в Тандер-Спите.
Но я оказался не таким крепким, как моя фамилия. В отличие от Фелпсов, которые обитали здесь прежде, в отличие от Фелпсов, чьи кладбищенские эпитафии повествовали о долгих, деятельных и здоровых жизнях, я рос маленьким и болезненным; родители говорили, что вся моя детская энергия словно уходит в отращивание волос. Моя голова напоминала огромный и густой колтун, а тело с ранних лет покрывала обильная поросль, сулившая немалую мужественность, как мечтательно говорил отец.
Остальные придерживались иных взглядов.
– Его родители, должно быть, безбожники, – как-то заявила миссис Биттс, когда они с миссис Флетчер потрошили рыбу на портовом базаре. – Нет ничего христианского в волосах на теле.
Волосы мои были ржаво-рыжими.
– Еще один зловещий признак, – заявила миссис Флетчер, бросая требуху макрели на съедение черепаховым кошкам. – Поговаривают, что он кишит блохами. – А вот это была правда. – Я так думаю, он ведьминское отродье.
– А я думаю, он из Цирка, – изрекла миссис Биттс. – Незаконнорожденный. Один из этих уродцев. Ему не стать мужчиной.
Я побежал и зарылся в материны юбки.
Буду честен с тобой, читатель: я рос с недвусмысленным ощущением, что все как-то неправильно.
Теперь, когда я горжусь своим красноречием и грамотностью (прошу простить меня за это краткое самовосхваление), для вас, возможно, явится сюрпризом, что в детстве моя неразговорчивость вызывала у приемных родителей серьезное беспокойство. Они явственно видели, что я не обделен интеллектом (и даже совсем наоборот, хотя, наверное, нескромно об этом упоминать), но, очевидно, из-за какой-то необъяснимой препоны я не издавал ни единого звука, за исключением писков или хрюканья, не относившихся к людскому наречию. По мнению доброго доктора Лысухинга, все это было связано с моею общей болезненностью во младенчестве и эмоциональной травмою, вызванной несчастным увечьем.
– Ведь кто знает, – рассуждал он, попыхивая зловонной трубкой, – какой эффект подобное увечье могло оказать на психику?
У отца имелось более теологическое объяснение моему молчанию:
– «Я говорю языками человеческими и ангельскими»,[31]– любил он цитировать Библию, успокаивая встревоженную жену. – Он ангел. А это хрюканье – ангельская речь.