информирующее о том, что в ближайшую субботу здесь состоится творческий вечер актера театра им. Моссовета Геннадия Бортникова. Вытянутый зал на верхнем этаже бывшего Института благородных девиц с обеих сторон был огражден колоннами. До строительства несуразно большого театра в форме звезды, напоминавшего римский амфитеатр, он считался площадкой театра Красной Армии. На его сцену неоднократно выходила Фаина Раневская в 1930-е годы.
На творческую встречу с любимым актером в зале собрались постоянные поклонницы с неизменными букетами. Наши места оказались крайне неудобными в заднем ряду. Массивная колонна перед глазами застилала вид и не давала возможность разглядеть актера, да и программу я толком не помню. Он читал стихи Блока, Есенина, возможно, отрывки из спектаклей, определенно был Пушкин.
После чудных глаз другой его драгоценностью был голос – сильный, глубокий, богатого тембра, вибрирующий разными частотами. Истинный инструмент Гварнери. Кто-то из старых актеров угадывал в нем обертоны Качалова. Этот голос равно мог передавать лермонтовскую тоску, носиться блоковским туманом, пролиться есенинской слезой. Но в тот вечер ведущий актер театра им. Моссовета, декламируя классику несколько отстраненно, особенно себя не расточал и этого мы ему не простили. «Гена умеет играть скверно», – пенял ему в одном из интервью его драматург Виктор Розов. В оправдание премьера вспомним, что и солнце, порой, скрывается в тучах. Скверно не скверно, но в тот вечер Бортников был явно не на пушкинской высоте. Стоя, будто на льдине, он стал отдаляться в некую туманную даль.
Над бульварами Садового кольца лихими куплетами наотмашь под гитару уже хлестал Владимир Высоцкий. На столичные экраны только что вышел тонко-ироничный фильм «Женя, Женечка и Катюша» с Олегом Далем, сразу полюбившийся публике. На побережье Ла-Манша в курортном городке Довиль Клод Лелюш отснял очередной дубль своего фильма «Мужчина и женщина». И, в конце концов, в ящике моего рабочего стола в библиотеке одного научного издательства, где я работала младшим сотрудником, то есть перевязывала бечевкой пачки книг для отправки, уже лежал журнал «Москва» с только что опубликованным романом Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». К моему столу выстраивалась очередь из сотрудников, самые отчаянные, подсовывая плитку шоколада, заикались о том, чтобы продвинуть их в длиннющем списке на чтение загадочного романа. Жизнь определенно куда-то сворачивала. Единственный опыт, вынесенный мною из недавнего прошлого, заключался в том, что, посещая другие театры, не получая от иных актеров великой таинственной силы, обещавшей сверх наполненную жизнь, можно сказать, поврежденная Бортниковым, высоким градусом его исполнения, я нередко покидала театральные залы после первого действия.
Мы отдалялись от него, он отдалялся от людей. Федор Чахонков, возвращаясь после спектакля из театра Советской Армии, в котором играл, замечая свет в его окне, заглядывал к нему поболтать. Гена сидел один в полумраке своей комнаты среди картин, звучала музыка. Удивительно, но он почему-то не стремился увидеть спектакли своих известных коллег. Не ходил ни на Андрея Миронова в соседний театр «Сатиры» на «Женитьбу Фигаро», ни на «Двенадцатую ночь» с Олегом Далем в «Современник». Да, он никуда не выходил, и в то же время в его однокомнатной квартире уже на Новом Арбате постоянно роился самый разнообразный народ, с удовольствием приваженный на удочку его гостеприимства. Настолько разношерстный, что критик Вульф, заглянувший как-то на его день рождения, засомневался: стоит ли ему оставлять свое пальто в прихожей. Актера окружали странные личности, на людей с неустойчивой психикой он действовал как двойное полнолуние.
Его астеническая природа раскачивалась только к полудню. Когда премьер в очередной раз опаздывал на репетицию, Ирина Сергеевна Вульф лично отправлялась к нему на квартиру, чтобы привезти в театр. В театре выговора за опоздания перемежались с благодарностями, например, за проведение в один день двух спектаклей: «Глазами клоуна» и «Петербургские сновидения». Наряду с букетами принимал, единственно, что побледнев, свою порцию оскорблений в лицо. На концерте в Риге кто-то упрекнул его в том, что он читал стихотворение французского поэта в собственном переводе не будучи профессиональным переводчиком. Другому зрителю не понравилась программа вечера, на это он спокойно отвечал, что, возможно, они пришли не на того актера. Непритязательный в быту, перед житейской прозой, пасуя, обычно он отступал в тень, но в то же время ему хватило дерзости, вступив в прения с комиссией ЦК, отстоять право на правительственном концерте к юбилею любимого поэта, прочесть «Незнакомку» Блока.
На творческой встрече в Доме ЦДСА в тот вечер он показался нам обыкновенным актером ничем не выделявшегося театра и ненужным. С верной подругой так было интересно торчать перед полотнами импрессионистов на Волхонке, шляться по мастерским знакомых художников на Чистых прудах, отказывать кому-то в свидании. В жизнь вплыл Коктебель с его остро изрезанными берегами, акварелями Волошина, сухими венками полыни, метелками цветущего ковыля и пикирующей белой чайкой. Через два года я встретила своего высокого красивого Дон Гуана и сама, облаченная в броню выстраданного чувства, легко и безжалостно театральным жестом повернула его сердце против часовой стрелки.
Отстранившись от «Сонечки», в жизни я любила любить только его одного. И все-таки, именно он выпрямил мою жизнь, навсегда освободив ее от шелухи быта. С ним и после него ничто не владело мной и не имело надо мной власти – ни карьера, ни политика, ни быт. Но только протянутая к нему рука – на его же протянутую ко мне – идем за мной, я покажу тебе новые миры, я открою для тебя новые звуки, новую красоту, новое вдохновение. «Я дам тебе все, все земное» … и неземное. Только, благодаря его завораживающему парению над всем, я навсегда привязалась к пространству, в котором воздух дрожит и звенит от творческого напряжения, где пребывают в основном чокнутые поэты и не менее сумасшедшие художники. Во всяком случае мне никогда не было скучно.
Я так резко оставила его, как в свой срок детеныш оставляет мать, безоглядно, потому, что уже сплела защитную рубашку из той жертвенной энергии, что он отрывал от своего сердца и бросал нам со сцены.
Приступ лени
«Гениальный актер ушел в легенду. «Гениальный» – не дежурный эпитет, я своими глазами видел доказательство – «Петербургские сновидения».
Лев Семеркин
«Преступление и наказание» Федора Михайловича Достоевского, можно сказать, был бульварным романом моей юности, в том смысле, что осваивался, познавался и прорастал внутренне на тех же бульварах. «Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти» – с лепета Мармеладова. Главный герой романа, Родион Романович Раскольников, студент, задумал через преступление доказать себе, что он из тех – «особенных», кто право имеет.
Замысел романа возник у писателя еще на каторге. Летом 1865 года, находясь в сложной финансовой ситуации, Достоевский обратился к ряду издателей с просьбой о выдаче ему аванса под еще не написанное сочинение. Откликнулся петербургский издатель Стелловский, который по характеристике самого писателя «довольно плохой человек и ничего не понимающий издатель». Тем не менее, получив приличную сумму, Федор Михайлович тотчас отправился заграницу. В Висбадене в казино за пять дней он проиграл все деньги, а также карманные часы. В гостинице неплатежеспособному постояльцу отказали в обедах, а потом и в освещении. Вот тут-то в тесном номерке без денег, еды и света Достоевский и приступил к написанию романа, который в будущем станет одним из величайших романов в истории мировой литературы.
В отрочестве Борис Пастернак, читавший Гегеля и Канта, поклонявшийся Скрябину, считал «к перепугу несчастных домочадцев всех их поголовными ничтожествами».[29] Не с такой безоглядностью, но ни у кого из моих домашних, перечислю: отец, мама, сестра никогда не наблюдалось столь сверх достойных состояний как у героев Достоевского, в частности у Раскольникова. А именно: презрение к окружающему миру, кардинальная смена настроений, крайняя раздражительность, переходящая в болезненную исступленность.
От персонажей великого писателя требовалась особая напряженность чувств, и, следует признать, автор никогда не подводил. Гаврила Ардалионович Иволгин застывал в столбняке перед жерлом камина, в котором пылала толстая пачка денег. Митя Карамазов рвал на себе рубашку. Повредившийся в разуме, переусердствовавший за перепиской герой