Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 81
и его возили туда-сюда по инстанциям еще два года. Поднаторевший в номенклатурных боях критик использовал тяжелую артиллерию – написал письмо одному из лидеров ультраконсервативного писательского крыла Николаю Грибачеву: “Как Вы, разумеется, понимаете, я не апологет всего в поэзии Мандельштама, но убежден, что надо вырвать его наследство из грязных лап разных глебов струве, борисов филипповых, иваров ивасков, м-м Мандельштам (стервы и фурии, которая уничтожила рукописи ряда стихов мужа на советские темы и написанных с решительно революционных позиций) и т. п. негодяев”. Письмо про “грязные лапы” – безошибочный прием – было датировано 29 сентября 1973 года, а том был сдан в набор уже 18 октября, практически спустя две недели. Вот что значит тонкий номенклатурный ход с попаданием в правильный нерв. Чтобы уязвить “стерву и фурию”, чьи мемуары Александр Твардовский ставил выше стихов Мандельштама, “стерву и фурию”, чей труп кагэбэшники взяли под арест спустя семь лет после выхода тома “Библиотеки поэта” и выдали только в день похорон, Грибачев мог взяться и за продвижение в печать стихов убитого советской властью гения.
Мандельштам был издан тиражом 15 тысяч экземпляров. За самым тонким томиком в истории “Библиотеки поэта” охотились. Его перекупали, размножали. Он был самым востребованным и потому скандальным в серии. Что было лучше – по Максимилиану Волошину, “при жизни быть не книгой, а тетрадкой” или синим томом с предисловием, врущим, но полным сдерживаемого из последних сил восторга критика? Лично я помню Мандельштама наизусть в последовательности стихов синего тома Дымшица – Харджиева (составителя и автора примечаний), а уже затем стали попадать в руки – временно! – тома в синих, зеленых, бордовых самиздатовских переплетах. (Судя по тому, что в букинистических в последнее время стали появляться дымшицевские томики, допечатки все-таки были. Благодарен за эту гипотезу главе Мандельштамовского центра ВШЭ Павлу Поляну.)
Так неистовые адепты власти обманывали эту власть – свойство, характерное для советского времени и, пожалуй, утраченное сейчас: собственную самоцензуру иным сегодня труднее преодолевать, чем цензуру в ту глухую эпоху.
Тогда все созревало долго, но верно. Запрещенные в 1960-е дневники Константина Симонова 1941 года увидели свет в, казалось бы, совсем уж немой период – тоже в начале 1970-х. А “научившая женщин говорить” Анна Ахматова появилась в “синей” серии в 1976-м – вдвое толще обструганного Мандельштама и стандартным для “Библиотеки поэта” тиражом 40 тысяч. Особенно впечатляюще смотрится на полке том одновременно вышедшего с Мандельштамом “синего” Самуила Маршака – он толще худенького Осипа Эмильевича в три, если не в четыре раза.
Чего боялись-то? Обожглись в 1965-м на Борисе Пастернаке (вдвое толще Мандельштама и тиражом 40 тысяч!), предисловие к которому написал Андрей Синявский, в том же году и арестованный? Обожглись так, что даже верноподданный Дымшиц был вынужден уже открыто ругаться с редактором серии Федором Приймой. Или “стерва и фурия”, носатая старуха, ставшая для КГБ страшнее диссидентов, мешала? Или строки “власть отвратительна, как руки брадобрея” в глубине души оценивались не как отповедь фашистскому режиму Муссолини, а как эмоциональная оценка другой – родной власти (“В Европе холодно. В Италии темно. / Власть отвратительна, как руки брадобрея. / О, если б распахнуть, да как нельзя скорее, / На Адриатику широкое окно”).
В каком месте том Мандельштама ни откроешь – везде что-нибудь да не то, как бы Дымшиц ни старался оправдать своего подзащитного. Хотя адвокатская миссия и удалась: Мандельштам был условно-досрочно освобожден из-под запрета. И до конца 1980-х оставался ограниченно доступен лишь в этом “синем” томе – как в ссылке. Только уже не при жизни, а post mortem.
Мандельштам жил в стране, где, как он сам говорил с гордостью, “за поэзию убивают”. Множество людей в Советском Союзе не знали о нем ничего, но те, кто знал или хотел знать, видели в нем и политический символ, и – справедливо – политического мученика. Что отразилось даже и в нашей эпохе: недаром преследуется и шельмуется проект “Последний адрес”. Одной из первых табличек проекта стал памятный знак Мандельштаму – на торце дома, который примыкал к снесенному зданию в Нащокинском переулке, где поэт полгода жил и был арестован в 1934-м. Дальше были только ссылка, этап, лагерь, смерть. И реабилитация в 1956-м, как у множества людей с такой же судьбой.
Есть и некоторый вызов в появлении памятной таблички с двумя профилями – Осипа и Надежды – на вокзале в Екатеринбурге. В самой, так сказать, гуще народной жизни. Еще одно напоминание. А профили этих двух людей – сами по себе вызывающие…
И еще – страх перед масштабом поэта. Или уважение к этому масштабу – непостижимому. Как Сталин, согласно одной легенде, оставил в покое Пастернака, потому что считал его “небожителем”, так и, согласно другой легенде, точнее, одной из версий реального события – звонка Сталина Борису Леонидовичу, – спрашивал о Мандельштаме: “Но ведь он мастер, мастер?” “Мы живем, под собою не чуя страны” действительно, по точному определению того же Пастернака, было актом самоубийства. Но это был акт мастера, и смерть его была отложена самим диктатором, и даже условия ссылки изменены. По масштабу поэта был и ответ тирана, что, впрочем, не уберегло его от гибели.
Меньше всего Мандельштам похож на символ или знамя. Но таким уж его сделала эпоха, точнее, эпохи. И та, что его убила; и та, которая длилась после его гибели, пока была жива Надежда Мандельштам; и та, которая означала его переоткрытие. За поэзию теперь не преследуют? Стали преследовать. И представим себе поэтический пост в интернете с некоторыми стихами Мандельштама – злыми, запальчивыми, ироничными, полными подтекстов и в то же время называющими многие вещи своими именами. И примерим его к нашему времени.
Эпоха Мандельштама не окончена.
Разоблаченная морока
Из всех Цветаевых сначала была Анастасия, обретшая минимальный покой после бесконечных посадок и скитаний. В тихие, словно пригнувшиеся, увиливающие от ветра истории ранние 1970-е в “Совписе” были изданы ее воспоминания, которые заканчиваются словами: “В эту осень нам исполнилось – Марине двадцать два, мне двадцать лет”. В 1980-м вдруг появился “худлитовский” двухтомник Марины Цветаевой – поздно созревшая реабилитация. А в 1981-м в мягкой обложке “Мой Пушкин” – в домашней библиотеке эта книга потрепана и зачитана, потому что папа собирал и читал всю возможную пушкинистику. И собрал целую полку. Включая сборник 1977 года статей и заметок о Пушкине Ахматовой.
Рассказывают, что в социальных сетях, где меня нет по принципиальным соображениям, в связи со 130-летием со дня рождения
Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 81