помощник слег в постель…
Меня снова начинает лихорадить.
— Не держите у себя такого неверу! — бросает мама.
— Неверу, — говорит фельдшер, — почему неверу?
— К чему мне все эти истории? — нетерпеливо перебивает отец. — Займитесь-ка лучше своим делом!
Отец мой по натуре добрый. Мне всегда казалось, что он и мухи на стене не тронет. И все же, сколько обидного для фельдшера было в его словах!..
Как больной, прикованный к постели, он бывал счастлив, когда кто-нибудь заходил к нему покалякать. Но с фельдшером он почему-то никогда не мог спокойно говорить, всегда перебивал его и предлагал "заняться своим делом". Но только теперь я это впервые так крепко почувствовала. У меня сердце защемило от боли… Как бы это он оскорбил "того", того, который сейчас лежит больным!..
— Чем он болен?
— Он говорил, что у него сердечный недуг.
Я хорошо не знала, что это означает. Но, несомненно, это нечто такое, что может иногда уложить человека в постель. И тем не менее сердце мне подсказывало, что в чем-то здесь и моя вина.
Ночью я плакала во сне. Мать разбудила меня и подсела на кровать.
— Тише, дитя мое! — сказала она. — Не станем отца будить!
И наша беседа велась шепотом.
Мама заметила, что я сильно расстроена, она смотрела на меня испытующе, собираясь, видно, что-то выведать, — а я решила ничего не говорить, по крайней мере теперь, когда отец спит.
— Дитя мое, отчего ты плакала?
— Не знаю, мама.
— Ты здорова?
— Да, мама. Иногда лишь голова болит.
Она сидела, опершись, на моей постели, и я, пододвинувшись, положила ей голову на грудь.
— Мама, — спросила я, — отчего у тебя так сердце бьется?
— От страха, доченька.
— Тебе тоже страшно ночью?
— И ночью, и днем — я постоянно боюсь.
— Чего же ты боишься?
— За тебя боюсь…
— За меня?
Мать не ответила, но я почувствовала, как слеза, горячая слеза, упала мне на лицо.
— Ты плачешь, мамочка?
Слезы стали падать чаще.
"Ничего не скажу", — решаю я про себя окончательно.
Немного спустя мать вдруг спросила меня:
— Не рассказала ли тебе Ривке чего-нибудь?
— О чем, мама?
— Про твоего жениха.
— Откуда она знает моего жениха?..
— Если б она его знала, она бы не говорила. Но в городе… не знаешь разве… из зависти… богач… осмеливается на старости лет жениться на девушке… ну и болтают, разумеется… Разве я знаю?.. Не говорили ли тебе, что его последняя жена умерла оттого, что он ее истязал?
Я совершенно равнодушно ответила ей, что слыхала что-то об этом, но от кого именно — не знаю.
— Наверное, от Ривке, чтоб ей набок рот скривило! — рассердилась мать.
— Отчего ж она тогда так внезапно умерла?
— Отчего? У нее был сердечный недуг…
— Ну, и что же? Разве от сердечного недуга умирают?
— Конечно…
Мне словно что-то ударило в голову.
Я стала "шелковой"… Меня хвалили везде. Отец и мама никак этого не могли понять, а мой портной — и того меньше. Я была ко- всему равнодушна: мать делала все, что ей хотелось, она сама и материю выбирала, и покрой, и фасон… все, как ей самой нравилось.
Бывало, зайдет Ривке ко мне и за голову хватается:
— Ну как это в модах полагаться на мать — на старосветскую женщину?! Ведь по субботам тебе ни в синагоге, ни на улице показаться нельзя будет! Ты сама себя режешь! — кончала она.
Я же при этом думала: "Меня уж давно зарезали…" И я спокойно ждала наступления условленной субботы, когда жениха предполагали пригласить на обед.
Потом состоится "оглашение", а затем — и свадьба.
Отцу действительно стало легче. Он нередко выходит теперь на улицу, его начинает занимать торговля хлебом.
Говорить с женихом о ссуде, как предполагал, он находит преждевременным. Отец думает пригласить его в ту же субботу и на ужин и вот там уж после ужина закинуть словцо.
А раз уж дела пошли к лучшему, то пора расплатиться и с фельдшером. Правда, теперь мы уже пользуемся кредитом — фельдшер и не требует долга, не посылает он также своего помощника к нам, сам приходит, — но пора этому положить конец!
Сколько ему денег отослали — я не знаю, но посланцом был Авремл, братец мой, который, по дороге в хедер, должен был передать эти несколько злотых.
И вдруг несколько спустя к нам зашел "помощник".
— Что, мало прислали? — встретил его отец.
— Нет, реб Иуда! я зашел попрощаться.
— Со мной? — удивился отец.
Лишь только он вошел, я, обессиленная, опустилась на первый попавшийся стул. Но при последних его словах я сразу же вскочила, и у меня мелькнуло в голове, что я должна его защитить, не допустить, чтоб его оскорбили. Однако до этого не дошло.
— Я ведь заходил иногда к вам, — проговорил он своим мягким, сладостным и печальным голосом, который, точно елей, проникал в самое сердце, — теперь я уезжаю отсюда, навсегда… Я и думал…
— Ну, ну, что ж, — уже спокойней сказал отец, — садись, молодой человек! Это даже похвально с твоей стороны, что не забываешь хозяев… Что ж, пожалуйста…
— Доченька, — обратился ко мне отец, — надо б ему что-нибудь дать!
Побледневший "помощник", у которого дрожали губы, горели глаза, привскочил даже, но затем тут же лицо его вновь приняло прежнее печальное выражение.
— Нет, реб Иуда, ничего мне не надо, спасибо, будьте здоровы!
Он никому не подал руки, а на меня едва взглянул.
В этом взгляде я все же почувствовала укор. Мне казалось, что он меня в чем-то обвиняет, что он никогда мне не простит; но чего именно — я и сама хорошо не знаю.
И я снова лишилась чувств.
— Уже третий раз, — слышу я, как мама говорит отцу
— Ничего, в таком возрасте это случается… Но, упаси бог, узнает реб Зайнвел, расторгнет помолвку! Хватит с него больных жен…
Но я не была больной.
В обморок я упала всего лишь еще один-единственный раз, и то уже потом — на свадебной трапезе, когда я впервые хорошо рассмотрела реб Зайнвела.
Нет, я не больна!
Даже вчера, когда фельдшер, обрезавший раз в месяц моему реб Зайнвелу ногти, которые у него врастают в пальцы, уходя спросил, помню ли я его помощника, и сообщил при этом, что тот недавно умер в одной из варшавских больниц, — даже тогда я не упала в обморок, а едва уронила слезу. Я даже сама ее не почувствовала, но фельдшеру слеза моя понравилась.
— Вы добрая, — сказал он.
И только тогда я ее почувствовала на щеке.
И всего