на кровати, весь в поту. Ребята из Дозора с облегчением смотрели на меня. Им пришлось перенести меня с крыши.
— Ну вот, — сказал Синатра. — Я же говорил. Просто безобидная пощечина.
Глаз пульсировал. Не уверен, что я кричал «мама», может, это был какой-то другой мальчик. Мы быстро привыкали к «мамам»: крикам, шепотам, стонам, широким поглаживаниям воздуха посреди глухой ночи, — к ним привыкаешь, как к стуку дождя в оконное стекло. Справа Проныра сполз под кровать. Слева Момо вглядывался в темноту со своей вечной улыбкой, будто видел во всем происходящем что-то смешное. Теперь, если задуматься, не могу сказать, что видел его спящим когда-нибудь. А ведь он должен был спать, хотя бы в тех провалах, которые охватывали его время от времени, замыкали, заставляли трястись так сильно, что сестре Анжелике приходилось разжимать ему зубы деревяшкой, чтобы Момо не захлебнулся и не откусил себе язык. Момо кивнул, и я отвел взгляд. Мне было противно, что он не произносил ни слова. Противно, что под его кустистыми бровями в мягком взгляде можно было увидеть синеву Орана, золото пустыни — там отражалась вся палитра Алжира, этой настолько прекрасной страны, что многие хотели ею завладеть.
Признаюсь, я не святой. Парни из Дозора и того меньше, но у них была на то причина. Когда мы видим на улице ребенка, покачивающегося под тяжестью портфеля, или старика, еле волочащего свой чемодан, то спешим на помощь. Всем тем мальчишкам — я говорю «мальчишки», однако, кроме Безродного, они уже были мужчинами, — им ведь никто не предложил понести их гнев. Их оставили бороться с гравитацией, от них отвели взгляд. Упадут — и ладно. Лучше уж так, чем если вас придавит вес их ноши.
Они были суровые, смешные и не видели добра.
Мои друзья.
Тоскливыми вечерами я все еще их вспоминаю за бокалом кислого вина.
~
— Это еще что такое? — стонал Ротенберг.
Он схватился пальцами за переносицу и не двигался с места, словно мраморный памятник отчаянию.
— Это что такое? — повторил он.
Я знал эту интонацию. Хотя мне казалось, что я сыграл неплохо.
— Первая часть четырнадцатой, Лунной сонаты.
— Ты сыграл не это. То, что ты сыграл, просто чудовищно. Поясни.
— Я думал об Алине, — признался я, краснея.
— Это еще кто?
— Девчонка из школы. Я думал о ней, чтобы уловить настроение.
— Какое еще настроение?
— Ну, романтическое. Прогулка в свете луны с кем-то, кто мне нравится.
Ротенберг взорвался так, будто только этого и ждал. Он и вправду ждал этого момента, поскольку до меня учил целые поколения идиотов.
— Романтика? То, что ты играешь, называется Schmalz[9], стекающий по пальцам. Смотри, весь ковер залил. Мина! — завопил он. — Мина! Не хочешь немного Schmalz для картошки фри? Джо тут целые литры наиграл — отличный гусиный жир, всю комнату залил! Принеси тазик!
— Успокойся, Алон, — ответила мадам Ротенберг со второго этажа.
— Меня зовут Джозеф, — заметил я, — а не Джо.
— Джозеф — имя для отца мессии или великого композитора. А ты не похож ни на одного, ни на другого.
Выждать грозу. О гневе Ротенберга слагали легенды: он черпал его вне себя, в обиде, длившейся три тысячи лет.
— Я просил тебя подготовить этот отрывок, да или нет?
— Да, месье Ротенберг. Я подготовил.
— И что же ты сделал?
— Я играл по нотам.
— А ты смотрел в ноты? Или сразу начал с первого такта, даже не подумав, что там до него?
— А там что-то есть? — Я взял партитуру в руки и повертел ее во все стороны на случай, если первые страницы вдруг склеились.
Ротенберг отвесил мне подзатыльник.
— А ты не читал, например, письма Людвига его другу Францу Вегелеру? Нет, не отвечай, я сегодня достаточно услышал. И из твоих уст, и от твоих пальцев — твоя глупость просто невыносима! Там нет никакого лунного света, понимаешь? Нет, я же сказал, не отвечай! В сонате нет никакого лунного света, это название добавил какой-то кретин тридцать лет спустя. В тысяча восемьсот первом году, когда Людвиг написал это произведение, ему было глубоко плевать на луну, понимаешь?
Я молчал. Он отвесил мне еще один подзатыльник.
— Понимаешь? Отвечай, идиот! Язык проглотил?
— Нет. То есть нет, не понимаю.
— Конечно же нет, ты не понимаешь, потому что не читал писем Людвига его другу Францу Вегелеру! Если бы ты их прочитал, ты бы знал, что к тому времени Людвиг уже довольно серьезно оглох, но никому не говорил, кроме самых близких друзей. Адажио из четырнадцатой сонаты — это тебе не прогулка в лунном свете. Это похоронная процессия. Плач. Мы слышим гения, который теряет слух! — Выдохшись, Ротенберг разом умолк. — Играй снова. И следи за руками, черт. Можно подумать, ты апельсины держишь.
Я подчинился в полном ошеломлении, сыграл две фальшивые ноты в первых пяти тактах и опустил руки:
— Месье Ротенберг, у меня не получается. Руки дрожат.
— Ну наконец-то, — ответил мой старый учитель.
~
— Ну-ка покажи мне свой глаз.
Мои пальцы замерли на клавиатуре. «С уважением, господ…» Даже «ЭРМЕС 3000» задержала дыхание. Так как с момента появления аббата в кабинете я не поднимал головы, Сенак задрал мой подбородок. Схема работала с Лягухом: весь день я, будто хитрый египтянин, ходил перед ним, стараясь показывать только невредимую сторону лица. Сенак посмотрел на желтый круг под левый глазом — последствие встречи с правым кулаком Синатры.
— Ты подрался?
— Нет, в душе поскользнулся.
Аббат сел напротив.
— Знаешь, ты ведь можешь мне обо всем рассказать, не так ли? Жестокость среди воспитанников неприемлема. Просто назови имя.
Меня искушали во всем признаться, рассказать о тех придурках, которые не хотели принимать меня в свое тайное общество.
— Если кто-то тебя ударил, я хочу знать об этом.
— Я поскользнулся в душе.
— Уверен?
— Да.
— Что «да»?
— Да, месье аббат.
Натянув улыбку, он наклонился ко мне.
— Ты уверен, что все именно так и было?
— Да, месье аббат.
Улыбка не исчезла — лишь слегка скривилась. Аббат взял телефонную трубку и произнес в нее: «Месье Марто, пожалуйста». Через пару мгновений в кабинет ввалился запыхавшийся Лягух.
— Вы хотели меня видеть, месье аббат?
— Джозеф вот говорит, что поскользнулся на утренних процедурах. Безопасность вверенных нам мальчиков — ваша обязанность. Поэтому вы сверху донизу выдраите душевую, чтобы там не осталось ни одного скользкого места.
— Прямо сейчас? — в недоумении спросил надзиратель.
— Конечно же, прямо сейчас. Также, во искупление вашего проступка, отмойте спальню. В конце концов, чистота