норовят заставить меня служить ежедневно молебствие! И все из-за жуков.
– Каких жуков? У тебя они в мозгу жужжат; ты бредишь, Шумила!
– Какой там бред!.. – воскликнул он в возмущенье. – Нет, это уж слишком!.. Я – жертва их прихотей буйных, и меня же зовут сумасшедшим!
– Тогда объясни, объясни толком!..
– Вы меня оба загоните в гроб, – молвил поп, утирая лоб со злобой. – Как могу я найти покой, когда ко мне и к Богу, к Богу и ко мне лезут день-деньской с дурацкими просьбами? И заметьте (ох, задохнусь, чего доброго!), заметьте, что эти язычники о будущей жизни не думают вовсе, не моют души, как и ног не моют, а меж тем от меня требуют то ненастья, то вёдра. Я должен приказывать солнцу, луне: «Немного тепла, теперь – влаги, – не слишком, – теперь солнышка, мягкого, нежного, мутного, теперь ветерка – но не надо морозов, пожалуйста, – полей-ка еще, омочи виноградник мой, Господи; стой, будет тебе отливаться… Теперь хорошо бы и чуточку зноя…» Слушая этих разбойников, можно подумать, что Богу одно только и остается: покорно трусить вокруг колодца (и, таким образом, поднимать в нем уровень воды), уподобляясь ослу, которому садовник догадливый подвязал спереди пучок сена. И притом (это лучше всего) они тянут в разные стороны: один дождя просит, другой – солнца. Приходится взять за бока и святых. Там, в вышине, тридцать семь из них доставляют влагу. Идет во главе, с копьем в руке, св. Медард, великий водолей; на другой же стороне – только двое: св. Раймунд и св. Дион, проясняющие небосклон. Но на помощь еще святые спешат: Влас гонит ветер назад, Христофор отстраняет град, Валерий – бури глотает, Аврелий – гром рассекает, Клар – синеву прокладывает. На небесах раздор. Господа эти важные дубасятся. И вот святые Сузанна, Елена и Схоластика вцепились друг другу в волосы. Не знает Господь, какого слушаться голоса. И если Бог не знает ничего, – что может служитель его? Бедняга! Впрочем, не мое это дело. Я здесь только затем, чтобы молитвы передавать. Исполненье же их зависит от хозяина. Посему я бы ничего и не сказал (хоть, между нами говоря, мне противно такое идолопоклонство: Иисусе кроткий, ужель ты напрасно страдал?), но оказывается, что негодяи эти требуют моего слова в ссорах небесных. Для них святой крест и я сам – только талисман, охраняющий их поля от всяких вредителей. Крыса ли грызет зерно в амбарах, – сейчас крестное шествие, заклинанья и молитвы к св. Никею. День был морозный, декабрьский. На плечах снегу целый мешок. Я потом разогнуться не мог. После – гусеницы: молитвы к св. Гертруде, крестные шествия. А на дворе март. Слякоть, снег талый, дождь ледяной; простужаюсь, конечно, кашляю до сих пор. А теперь – жуки. Пожалуйте – шествие! Свинцовое солнце, тучи пузатые и черно-синие, словно мясные мухи, вдали глухое рокотанье грома, вспотею хорошенько, потом вымокну, – а хотят ведь, чтоб я обошел все их плодовые сады, распевая стих: «Ibi ceciderunt разносители беззакония, atque expulsi sunt и не могли stare»[36]. Но ведь изгнан-то буду, вероятно, я! «Ibi cecidit[37] Шумила, священник». Нет, нет, нет, благодарю! Я не спешу. Лучшая шутка под конец надоедает. Мне ли, скажите на милость, давить червяков? Если бездельникам этим мешают жуки, пускай сами отжучиваются! Трудись, подмоги не требуй, – поможет тебе небо. Однако удобно было бы сидеть сложа руки и говорить попу: сделай это, сделай то. Нет, я буду поступать как хочет Бог и как я сам хочу: я пью. Пью. Делайте то же. Они же пусть осаждают мой дом. Осада осадой, а я как сяду, засяду и зада со стула не сдвину. Будем пить, друзья.
* * *
Он пил, ослабев после этой бури красноречия. А мы двое, подняв стаканы, глядели сквозь них на небо и на свою судьбу: и то и другое казалось розовым. Настала тишина. Только слышно было, как Ерник щелкал языком да как хлюпало вино в глотке у Шумилы. Он пил залпом, а Ерник потихоньку. Когда струя опрокидывалась вглубь, Шумила всякий раз крякал, подняв к небу глаза. Ерник долго разглядывал свой стакан, сверху, снизу, в тени, на солнце, обнюхивал его, облизывал и взглядом и языком. Я же смаковал вместе и питье и пьющих. Их удовольствие сообщалось мне, и я любовался им. Нёбо и глаза меж собой друзья; их союз – наслажденье.
Однако это не мешало мне быстро и ловко хлопать стакан за стаканом. И все трое ровно шли в ногу, никто не отставал. Но кто подумать бы мог? Когда каждый из нас подвел итог, оказалось, что на целый глоток опередил всех нотариус.
После того как эта розовая роса нежно увлажнила пищевод и освежила жизненные силы, души наши и лица томно расцвели. Облокотившись на подоконник, мы глядели с умиленьем, с восхищеньем блаженным на юную весну, на веселое солнце, ласкающее первый пушок тонких тополей, на излучистую речку в долине среди полей, резвящуюся, как собачонка; и оттуда доносились звонко стук колотушек, смех прачек, кваканье уток-болтушек. И Шумила, прояснившись, говорил, подергивая то меня, то Ерника за рукав:
– Как сладко жить на этой земле! Возблагодарим Отца Небесного за то, что Он нам всем троим дал здесь родиться. Глядите! Что может быть прелестней, улыбчивей, милей, умилительней, соблазнительней, пухлее, сочнее, изящнее! Слезы навертываются на глаза… Просто хочется съесть его, мерзавца!
Мы, кивая, поддакивали, как вдруг он снова разгорячился:
– И как это его угораздило создать на земле животных таких! Он был прав, конечно. Он, полагать надо, знает, что делает… Но я предпочел бы, чтоб он был не прав и чтоб паства моя пошла к чорту: погостила бы, что ли, у Инкосов[38] или у султана турецкого – мне все равно где, – только бы здесь не оставалась.
Мы сказали ему:
– Шумила, люди везде одинаковы. Что те, что другие. Не стоит менять.
– Значит, – продолжал он, – были сотворены они не для того, чтобы быть мною спасаемы, а для того, чтобы я сам мог спастись, горемычничая на земле. Согласитесь, кумы, согласитесь, что худшее ремесло – это ремесло сельского попа, который выбивается из сил, вбивая священные истины в каменные лбы этих дурней. Тщетно кормишь их соком Евангелия, тщетно в рот ребятишкам суешь сосец Катехизиса: молоко у них тут же выливается из носу; нуждаются эти зобища в более грубой пище. Пожуют они первый слог молитвы, пропоют псалом по-ослиному, но не прочувствуют ни слова единого. И сердце, и желудок остаются пустыми. Они просто язычники, как всегда и были. Напрасно в продолжение многих