Жуковский жил в уютной холостой квартире, ходил в халате, курил длинный чубук. С ним жил только слуга Яков, спокойный и опрятный, неопределенных лет, с серыми мышиными глазками, который неслышно похаживал по комнатам в мягких туфлях. Жуковский был еще не стар, но уже располнел бледной полнотой от сидячей жизни. Небольшие глаза его, кофейного цвета, заплыли. Он был ленив, мягок в движениях, лукаво вежлив со всеми и, когда ходил по комнате, напоминал сытого кота.
Одобрение свое давал не сразу, а подумав. Кюхля его чем-то безотчетно тревожил, а Жуковский не любил, когда его кто-нибудь тревожил. Поэтому принимал он Кюхлю не очень охотно.
Раз Пушкин спросил у Жуковского:
– Василий Андреевич, отчего вы вчера на вечере не были? Вас ждали, было весело.
Жуковский лениво отвечал:
– Я еще накануне расстроил себе желудок. – Он подумал и прибавил: – К тому же пришел Кюхельбекер, вот я и остался дома. Притом Яков еще дверь запер по оплошности и ушел.
Слово «Кюхельбекер» он при этом произнес особенно выразительно.
Пушкин захохотал. Он несколько раз повторил:
– Расстроил желудок… Кюххельбеккерр…
Вечером на балу он встретил Кюхлю и лукаво сказал ему:
– Хочешь, Виля, новые стихи?
Кюхельбекер жадно приложил ладонь к уху.
Тогда Пушкин сказал ему на ухо, не торопясь и скандируя:
За ужином объелся я,
Да Яков запер дверь оплошно.
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно и тошно.
Кюхля отшатнулся и побледнел. Удивительное дело. Никто так не умел смеяться над ним, как друзья, и ни на кого он так не бесился, как на друзей!
– За подлое искажение моей фамилии, – просипел он, выкатив глаза на Пушкина, – вызываю тебя. На пистолетах. Стреляться завтра.
– Подлое? – побледнел в свою очередь Пушкин. – Хорошо. Мой секундант Пущин.
– А мой – Дельвиг.
Они тотчас разыскали Пущина и Дельвига.
Пущин и слушать не хотел о дуэли.
– Кюхля сошел с ума, вспомнил старые штуки, недостает только, чтобы он теперь в пруд полез топиться. Да и ты хорош, – сказал он Пушкину, но тут же проговорил: – И кюхельбекерно и тошно, – и захохотал.
А Вильгельм с ужасом слышал в это время, как один молодой человек, проходя мимо него и его не заметив, сказал другому:
– Что-то мне сегодня кюхельбекерно…
Стреляться! Стреляться!
Назавтра они стрелялись. Поехали на санях за город, на Волково поле, вылезли из саней. Стали в позицию.
Пущин сказал в последний раз:
– Пушкин! Вильгельм! Бросьте беситься! Пушкин, ты виноват, проси извинения – вы с ума сошли!
– Я готов, – сказал Пушкин, позевывая. – Ей-богу, не понимаю, чего Вилинька рассвирепел.
– Стреляться! Стреляться! – крикнул Кюхля.
Пушкин усмехнулся, тряхнул головой и скинул шинель. Скинул шинель и Вильгельм.
Дельвиг дал им по пистолету, и они стали тянуть жребий, кому стрелять первому.
Первый выстрел достался Кюхле.
Он поднял пистолет и прицелился. Пушкин стоял равнодушно, вздернув брови и смотря на него ясными глазами.
Кюхля вспомнил «кюхельбекерно», и кровь опять ударила ему в голову. Он стал целить Пушкину в лоб. Потом увидел его быстрые глаза, и рука начала оседать. Вдруг решительным движением он взял прицел куда-то влево и выстрелил.
Пушкин захохотал, кинул пистолет в воздух и бросился к Вильгельму. Он затормошил его и хотел обнять.
Вильгельм опять взбесился.
– Стреляй! – крикнул он. – Стреляй!
– Виля, – сказал ему решительно Пушкин, – я в тебя стрелять не стану.
– Это почему? – заорал Вильгельм.
– А хотя бы потому, что пистолет теперь негоден все равно – в ствол снег набился.
Он побежал быстрыми, мелкими шажками к пистолету, достал его и нажал собачку – выстрела не было.
– Тогда отложить, – мрачно сказал Вильгельм. – Выстрел все равно за тобой.
– Ладно, – Пушкин подбежал к нему, – а пока поедем вместе, выпьем бутылку аи.
Он подхватил упирающегося Вильгельма под руку, с другой стороны подхватил Вильгельма Пущин; Дельвиг стал подталкивать сзади – и наконец Вильгельм рассмеялся:
– Что вы меня тащите, как барана?
В два часа ночи Пушкин отвез к себе охмелевшего Вильгельма и долго ему доказывал, что Вильгельм должен послать к черту все благородные пансионы и заниматься только литературою.
Вильгельм соглашался и говорил, что Александр один в состоянии понять его.
III
И в самом деле, учительство начинало надоедать Вильгельму. Дети вдруг ему опостылели, он все чаще запирался в кабинете, облачался в халат и сидел у стола, ничего не делая, бессмысленно глядя в окна. Это стало даже беспокоить Семена, который собирался написать Устинье Яковлевне письмо с предостережением, «как бы чего с Вильгельмом Карловичем не вышло».
В один из таких вечеров он вспомнил, что сегодня четверг, и поехал к Гречу. Он бывал на четвергах у Греча. Греч, плотный, небольшой человек в роговых очках, был приветливым хозяином. На своих четвергах он угощал всю петербургскую литературу, и как-то незаметно так случилось, что один гость отдавал Николаю Ивановичу стихи (подешевле), другой прозу (тоже не дорожась). Два центра были в гостиной Греча – одним был сам Греч, все время зорко посматривавший на слуг (когда слуга ловил такой Гречев взгляд, он сразу же мчался с оршадом либо шампанским именно к тому литератору, который Николаю Ивановичу был нужен), другим же центром был Булгарин. Он был круглый, плотный, на нем как бы лопалось платье, сшитое в обтяжку. Пухлые руки у него потели, он их беспрестанно потирал и, посмеиваясь, перебегал от одного гостя к другому. Когда Вильгельм приехал, у Греча было уже много народа.
С Булгариным разговаривали двое каких-то незнакомых. Один был прекрасно одет, строен, черные волосы были тщательно приглажены, узкое лицо изжелта-бледно, и небольшие глаза за очками были черны, как уголь. Говорил он тихо и медленно. Другой, некрасивый, неладно сложенный, с пышно взбитыми на висках темными волосами, с задорным коком над лбом, с небрежно повязанным галстуком, был быстр, порывист и говорил громко.
Греч подвел к ним Кюхлю.
– Кондратий Федорович, – сказал он человеку с коком, – рекомендую, тот самый Вильгельм, о котором вы давеча спрашивали. (Кюхля подписывал свои стихи «Вильгельм».)
Кондратий Федорович? Тот, который написал и напечатал послание «К Временщику», где печатно самому Аракчееву сказал: «Твоим вниманием не дорожу, подлец!»
Кюхля боком рванулся вперед и судорожно пожал руки Рылееву.