Неужели хранительница мудрости скромно умолчала о своей ошибке? Неужели не предупредила всех об опасности? Но если так, почему дорогу до Анемайд охраняют?
Может быть, Винбарр мог как-то связаться с иными жрецами и рассказать им о планах Константина? Вряд ли. Будь это так — ему и десяти шагов не позволили бы сделать от ритуального камня, на котором он пришёл в себя.
Может быть, Кера всё это время продолжала следить за ним? Стоило признать: в искусстве идти по следу, оставаясь незамеченной, она была диво как хороша.
Как бы там ни было, теперь это уже не имеет значения.
Константин выходит открыто, смотрит на свирепо раскрашенные лица, на устрашающие шлемы из черепов животных, на угрожающе обнажённое оружие. Смотрит — и идёт дальше. Идёт, не останавливаясь, когда Хранители яростно расчищают ему дорогу, когда с утробным воем ломают кости и вгрызаются в плоть, когда под ногами становится скользко от крови и внутренностей, а в уши бьётся какофония из грохота, рычания и криков.
Нет нужды вмешиваться. Хранители сильнее людей.
«Тебе будет нечего забирать, если не останется ничего, кроме трупов и выжженной земли», — глухо хрипит Винбарр, когда Константин достигает святилища, когда протягивает руки к земному воплощению Тысячеликого бога — к огромному дереву с множеством перекошенных лиц, проступающих сквозь его шершавую кору.
Константин не слушает. Он смотрит. Смотрит уже не глазами, смотрит всем своим новым естеством, всеми чувствами острова. Смотрит на пригоршню сверкающей крови в своих сложенных лодочкой ладонях, смотрит, как пламенное сердце Тысячеликого, уже связанное десятками вибрирующих струн с его собственным, неумолимо тянется ему навстречу вслед за звенящими нитями. Тянется до тех пор, пока не оказывается в его ладонях: огромное, полыхающее раскалённой лавой, опаляющее кожу, гулко и тревожно пульсирующее. Константин смотрит на сверкающие токи энергии, он любуется восхитительными переливами струн. Он с восторгом наблюдает, как тонкие нити его собственной крови вплетаются в клубок сияющих лент, окрашивая их в рубиновый.
И с силой сжимает кулаки.
Раскалённые угли разлетаются веером искр, горящей лавой текут меж пальцев, вливая этот лютый огонь в его вены, даруя опьяняющую силу, даруя восторг, экстаз.
Ссыхается, на глазах распадаясь трухой, тысячеликое дерево. Вулкан глухо рокочет, дышит дымом и пеплом. И гаснет. Константин не видит этого, он чувствует. А ещё он чувствует… усталость. И внезапно осознаёт: с момента пробуждения на ритуальном камне он ни разу не спал. А сейчас чувствует острое, опустошающее, валящее с ног изнеможение. Наверное, так не должно быть с богами. Но у Константина нет сил искать причины: его едва хватает лишь на то, чтобы, шатаясь, доплестись до одного из пещерных отнорков и запечатать вход частоколом древесных корней, призванных из-под земли его мысленным приказом. И провалиться в черноту.
Холодная тьма течёт вокруг него, подобно воде. Она плещется, вкрадчиво шелестит волнами, словно предлагая заглянуть в чёрную глубину, предлагая увидеть. И Константин видит. Видит тысячи лет и тысячи зим, видит сотни тысяч солнц, сменяющих друг друга над Тир-Фради. Видит сквозь время и видит само время. Видит начало — самые истоки того, кого назовут Тысячеликим богом. Видит его лишь неоформленным хаосом. Видит, как дети Тир-Фради отдают ему себя — отдают больше, чем получают взамен. Видит, как их жизни дают Тысячеликому плоть и силу распоряжаться всем островом.
Константин видит конец — трепещущее сердце в собственных руках. Он знает, понимает, чувствует так, словно всегда это знал: это конец всему, чем был Тир-Фради. Круг жизни замыкается, но Константин не видит нового начала. Лишь холодную темноту: теперь уже жуткую, пугающую, до костей промораживающую тело.
Константин хочет проснуться. Чёрная вода заливается в рот и нос, заполняет лёгкие, выжигает холодом.
Он хочет вдохнуть — и не может. Он хочет кричать — но никто не услышит. Он хочет позвать — но никто не придёт.
Губы размыкаются против воли, без выдоха, без звука — успеть, успеть, в последний раз успеть коснуться хотя бы беззвучным словом, хотя бы именем, хотя бы мыслью…
Чёрные волны внезапно отступают, истаивают, оставляя Константина в стремительно меняющемся пространстве. Оно следует за его взглядом, оно достраивается прямо на глазах, куда бы он ни посмотрел: здесь из пустоты по частям выступает деревянный стол, там — кусок картины на стене, тут — разрастается мозаикой фрагмент грязного дощатого пола.
А потом он видит Анну. Пространство вокруг неё искрится сильнее, быстрее, обретая узнаваемые очертания той дрянной таверны в портовом квартале старой Серены. Той самой его излюбленной таверны.
Рядом с Анной из пустоты вырастает бутылка, два стакана. И Курт. Только вот стакан Курта нетронут. А Анна отпивает прямо из горла.
— Зелень, по-моему, тебе уже хватит, — хмурится Курт. — Пойдём, провожу тебя до дворца.
Анна мотает головой:
— Останусь здесь. Буду пить до тех пор, пока меня не перестанет тошнить от себя самой.
— Обычно алкоголь даёт прямо противоположный эффект, — Курт фыркает. — Ты лучше поговори со мной, не молчи. Нельзя столько молчать, Зелень. Время ничего не меняет, знаю. И я, может, ничем не помогу. Но я пойму. Мне он ведь тоже был не чужим.
— Время — меняет, — глухо отзывается Анна. — Время делает хуже. Больнее.
— Я тебя знаю, Зелень. Ты сильная. Ты сможешь жить дальше. Потихоньку, помаленьку — сможешь.
— Уже не смогла.
— Что?
— Не смогла, Курт. Вот здесь… — она с нетрезвой резкостью стукает кулаком в солнечное сплетение: так сильно, что Константин будто наяву чувствует вибрацию в своей собственной груди. — Вот здесь — ничего нет больше. Я хожу, говорю, решаю проблемы, делаю то, что должна делать. А сама… Меня затягивает. Ш-ш-ш… Слышишь? Слышишь этот шелест? Это я по крупицам высыпаюсь в пустоту. Как песок. Ш-ш-ш… Ты ведь слышишь, да?
— Теперь я точно уверен: тебе хватит. Пойдём-ка.
— Это проклятое чувство долга — мне его в самое нутро забили раскалёнными гвоздями, прямо под рёбра — зачем? Чтобы оно жгло и калечило мне сердце, если оно с этим грёбаным долгом будет не согласно? У них отлично получилось.
— Ты ведь понимаешь, что поступила правильно? — Курт говорит это по-прежнему хмуро, однако Анна отчего-то принимается хохотать, будто услышала уморительную шутку.
Смеётся долго, надсадно, без тени веселья. Страшно.
Константин просыпается от удушья. Кажется, успело пройти так много времени, что в его плотно запечатанном убежище почти закончился воздух. Или же он не может дышать из-за сдавившей грудь боли. Её боли. Его боли.
Что это? Сон? Реальность? Жестокая игра сознания? Не важно.
Он придёт за ней. Он не оставит её одну посреди всей этой грязи. Он придёт, чего бы ему это ни стоило.