Я листал разговорник и удивлялся, до чего же тогда странные времена были. Почти на каждой странице жуткие угрозы. И почти за все одно наказание — смерть! Даже читать странно: «...подвергнуты расстрелу», «...подвергнуты смертной казни». Это, наверное, для разнообразия: в одном месте — расстрел, а в другом — смертная казнь. Или Tod, или Erschiefien. А может быть, если смертная казнь, то это какой-то другой способ убивать человека: не расстреливать, а вешать или рубить голову. И самое главное — за что?! Если призадуматься, с ума же сойти можно: за укрывательство коммуниста или военного — смерть. То же самое за связь с партизанами. За отказ ехать в Германию. За то, что слушал советское радио. Значит, если человек спрятал в своем доме раненого товарища, то его расстреливали? А что же ему оставалось делать, если не прятать? Полагалось пойти и выдать, что ли? Неужели люди, которые составляли этот разговорник, не понимали, что нельзя человека за такие вещи убивать? Ведь в нем почти на каждой странице смерть обещали за все хорошее, что мог сделать человек. За все смерть!
Я никак себе не могу представить, что такое смерть. Знать-то знаю, конечно, знаю, что все люди умирают, но никак не могу поверить, что и я когда-нибудь умру. Что все вокруг останется, как было, а меня уже не будет. Начинаю себе все это представлять — получается, пока не дохожу до места, где я должен умереть... Не могу поверить, и все! И еще я никак не могу представить, что когда-то меня не было. Тоже знаю, что было такое время, а представить себе не могу. Странно.
Кама ко мне придвинулась, обхватила мне голову, как маленькому, и спрашивает:
— Тебе очень больно?
Я ей покачал головой, что нет. Говорить мне все-таки трудно, челюсти болят, когда я открываю рот.
— Мы все здесь умрем, — сказала Кама. — И никто никогда нас не найдет, — сказала, а лицо у нее в это время было очень серьезное, как будто она окончательно поняла, что нас ничто не может спасти.
А потом мы проснулись и никак не могли определить, утро это, или ночь, или даже, может быть, уже день. Потому что Кама забыла завести часы. Но в общем нам уже это было безразлично. Мы уже почти и не вставали. Единственно, что хорошо, это то, что уже нам не хотелось есть. Совершенно чувство голода пропало. Мы о еде даже не вспоминали. Только слабые все стали очень.
Больше всех Кама ослабела. Она или спала, или лежала молча, с открытыми глазами. Мне ее было очень жалко. Я вот только теперь понял, что ее люблю. Я раньше догадывался об этом, но только здесь окончательно понял это. Я до Камы очень часто влюблялся. Стоило мне в кино пойти или в театр, так я обязательно там в кого-нибудь влюблялся. Правда, ненадолго, чаще всего на несколько дней, а бывало, что и на один день всего. И в книгах я очень часто в кого-нибудь влюблялся. Больше всего мне нравилось любить королеву Марго или госпожу Бонасье. О них очень хорошо мечтать было. Причем когда я мечтаю, я о себе думаю в третьем лице, никогда не мечтаю: «Я пошел и спас ее», а почему-то: «Он пошел и спас». Ничего поделать не могу, мечтаю о себе, но почему-то только в третьем лице. И влюбляюсь всегда в третьем лице. Это, конечно, курам на смех, но я однажды даже в Медузу Горгону влюбился. Вот честное слово! Влюбился, и все.
А сегодня понял я окончательно, что все это были пустяки по сравнению с моей любовью к Каме. Я даже ей хотел сказать. И сказал бы — мне не было почему-то стыдно ни Алика, ни Сабира. Но вдруг я вспомнил свое любимое стихотворение и решил прочитать его Каме. Она послушала его до конца и ничего не сказала. Я спросил, понравилось ли оно ей. «Ничего. Ничего, — говорит, — стихи!» Но, по мне, лучше бы она сказала, что они ей не понравились, чем это «ничего». А с другой стороны, ведь совсем необязательно, чтобы это стихотворение нравилось всем! Только я почему-то думал, что Каме оно должно понравиться.
Все-таки Сабир молодец! Он не меньше всех нас ослабел, и все-таки он один старается хоть что-то сделать. Он попросил, чтобы мы все ушли в укрытие, потому что попытается еще раз взорвать эту проклятую плиту. На этот раз взорвет сразу несколько гранат. Мы пошли в кабинет коменданта, и на этот раз дорога показалась нам очень длинной. Когда мы туда добрались, долго не могли отдышаться. Как будто не по ровной дороге шли, а забирались куда-то в крутую гору. Алик и на этот раз хотел пойти с Сабиром, совсем уже собрался, но вдруг улыбнулся очень виноватой улыбкой и сел. Стало понятно, что у него просто нет сил.
Взрыв был точно такой же, как и в прошлый раз. Потом оказалось, что в связке, из шести гранат взорвалась лишь одна граната. Остальные, наверное, были испорченные. И опять без всякой пользы. И не только без пользы, а наоборот.
О том, что случилось несчастье, мы догадались не сразу. Сперва мы сидели в комендантской и ждали Сабира, даже не знаю, сколько времени прошло, а его все не было. Кажется, мы все задремали. Потом я удивился, что его все нет, и вышел из комнаты наружу. Кама и Алик за мной пошли. Сабира нигде не было видно. Тогда мы поняли, что с ним что-то случилось.
Он лежал за бронетранспортером и был весь в крови. Я сперва подумал, что он умер, но, когда мы до него дотронулись, он громко застонал. Его ранило осколком гранаты — вырвало кусок мяса из руки, чуть выше локтя. Кровь из раны прямо хлестала. Алик, как увидел кровь, сразу же зашатался и сел на землю, а Кама стала вся дрожать, и было слышно, как она стучит зубами. Я посмотрел на рану, и мне показалось, что мясо вырвано очень глубоко, чуть ли не до самой кости. Я снял с себя рубашку, разорвал ее на полосы и перетянул руку Сабира выше раны, я где-то читал, что таким способом можно остановить кровь. Я изо всех сил затягивал вокруг руки эту полосу, а кровь не останавливалась, и я догадался, что у меня просто не хватает сил как следует затянуть ее. Хорошо, что Кама мне помогла. И руки у нее продолжали дрожать, и зубы стучали, но она, молодчина, очень здорово помогла мне. Мы остановили кровь и перевязали эту рану. Хотя было ясно, что пользы от такой перевязки с грязной полосой от рубахи мало, а скорее даже больше вреда.
Мы и себе устроили постели рядом с бронетранспортером. Целый час, наверное, переносили сюда пачки денег. Когда кончили, совершенно из сил выбились. Сабир сперва спокойно лежал, а потом начал бредить. Всех нас по именам называл, чаще всего мое имя, маму свою звал. А когда приходил в себя, каждый раз просил пить. Мы по очереди ходили за водой. Я уже не обходил стороной скелеты, а шел мимо них, рядом проходил. Я знаю, что мне тогда это казалось, но каждый раз, когда я шел мимо, мне казалось, что они смотрели на меня и улыбались злобно. Мне они и во сне приснились в ту ночь, как только я лег. И еще разговорник приснился со своими угрозами. Мне все казалось, что я его и во сне читаю и никак не могу остановиться. Я и во сне удивлялся тому, что за все по этому разговорнику полагалась смерть. За все хорошее.
А потом мы стали умирать. Теперь я уже мог представить, что меня не будет. Что все останется на земле как было, а меня не будет. Я даже не знаю, как во мне это изменение произошло, но теперь я точно знаю, что могу умереть. Я лежал и обо всем думал. Думал о вещах, о которых никогда раньше не задумывался. О смерти же я никогда раньше не думал. Да и с чего бы это раньше я стал думать о смерти? Из моих знакомых только один человек умер — Наиля, девочка с нашей улицы. Она под машину попала. На похороны вся наша улица собралась. Всем детям раздали венки, и мы гуськом шли за гробом. На кладбище нам не разрешили поехать. Как только мы дошли до проспекта Нариманова, нам всем велели отправляться домой. Наверное, потому, что все вокруг плакали, и взрослые не хотели, чтобы дети видели это. Особенно Наилькина мать убивалась.