Художник, в отличие от обывателя, видит другие связи между предметами и идеями, которые они воплощают. Для кого-то полуистлевший череп Ленина — знак сгнившего СССР, но для Проханова это трюизм, тупиковая интеллектуальная цепочка; у Проханова череп Ленина отсылает к идее Ленина, и вот этот Ленин — уверяет Проханов — не в Мавзолее, а в Саяно-Шушенской ГЭС, он растворен в энергии турбин, он и есть эта энергия.
Гигантский пассаж про верблюжий череп также любопытен именно тем, что по нему видно, насколько нестандартен интеллект Проханова. Череп — безусловно, символ смерти, но в качестве магического прибора, бинокля он показывает не смерть, а приближает к себе то, что обычно находится за границей тела, сливает наблюдателя с пейзажем. Смерть в прохановском мире — это не окончательное уничтожение, а растворение в мире; умерший череп прорастает травой, на траву откладывает яйца бабочка, на спине у бабочки изображен череп; как видите, это мир, вся машинерия которого — турбины воскрешения, турбины растворения — работает на то, чтобы выразить присутствие в нем Художника через максимальное количество предметов и явлений.
С возрастом главным инструментом энтомолога становится скорее пинцет, чем сачок; акцент, во всяком случае, несколько смещается. Как и охота, это целый ритуал — умерщвление в банке с эфиром, затем законопачивание в жестяные коробки… «Бабочку умертвляют очень тонким, нежным эротическим нажатием на ее хитиновую оболочку в районе груди. Там, где у женщин соски, там у бабочки очень хрупкий тонкий хитин. Это сжатие — сквозь кисею, сквозь этот воздушный прозрачный бюстгальтер — парализует бабочку». Затем, на другом континенте — «контейнер прибывает в Москву — там ночь, снега, зима, и ты извлекаешь этот кусочек Африки, Латинской Америки, марсианского ландшафта» — вскрытие, работа пинцетом, распаривание и распятие на распялках, затем волнующий, должно быть, момент, когда энтомолог втыкает проволоку в проем крыльев. Тоже, разумеется, ритуал, предоставляющий метафористу с фантазией неплохой спектр возможностей. С преображением из охотника в кабинетного садиста, нельзя исключать, связано его увлечение новым типом романного строения — конспирологическим; его интересует плетение паутин, сложные обмены, многоходовые подстановки и провокации — вместо простой, как война, охоты.
Бабочка все чаще становится эвфемизмом для обозначения ветреной/соблазнительной женщины; вульгарные герои не брезгуют охотиться на «ночных бабочек». В «Гексагене» Белосельцев и Прокуров разглядывают женщин на приеме, называя их именами бабочек: «— Вы сказали, что она похожа на африканскую нимфалиду? — Прокурор нашел в толпе эстрадную звезду, облаченную в тесные панталоны. — Хотел бы я поместить этот экземлпяр в мою коллекцию, предварительно высовободив ее из этих пестрых тряпочек и осмотрев ее тельце!».
Иглы патриотов.
— Так вы считаете, что это путинское окружение взорвало дома?
— Не знаю; конспирология романа выдавила из меня самого реальные ощущения события, стала для меня более реальной, чем фактология. Я же не занимался фактологией, я сам создавал эту текстовую реальность, и как сказано в этом романе, так оно и есть. По логике вещей Дагестан и взрыв домов укладывался в схему смены власти в России. Я об этом рассказал в романе.
— Да в романе-то понятно. А в жизни?
— Так в жизни и было. Березовский спросил у меня: «Кто, по-вашему, взорвал эти дома?». Я ему сказал: «Вы. Мне кажется, что это вы взорвали». А он: «Нет, был другой штаб». «Если вы, Березовский, были руководителем штаба по приводу Путина к власти и этот штаб осуществлял такие крупномасштабные пиар-операции, то этот штаб должен был взорвать дома». Он сказал, что был второй штаб всего этого. Действительно, не более того. А то, что там все либералы, новодворские, «рязанский след», Патрушев — это все такая каббалистика. Потом все говорят: чеченцы, чеченские террористы, лондонские эмиссары, русские спецслужбы — это все уже одна каша. Они все так тесно друг с другом общаются, что палач давно стал жертвой, и жертва мучит этого палача на допросах. Натурщица стала художником — и сама рисует художника. Мой редактор Котомин давно пишет мои романы, а я их сокращаю.
В авторской версии «Господин Гексоген» — роман очень насыщенный, марафонский, требующий от читателя особого дыхания, особых усилий по преодолению этих бумажных пространств. На него могут уйти месяцы: это нескончаемая анфилада заговоров, тайных комнат, интриг, обмороков. Здесь очень длинные отступления: если Белосельцев погружается в ванну, то непременно последует двухстраничное отступление о роли воды во вселенной, с упоминанием Плотина и Виндельбанда; новая эпоха вступает в свои права медленно, и не дело знающего торопить ее наступление.
— А кстати: чем кончался «Господин Гекоген» в «до-котоминском» варианте?
— В газетном варианте не было куска, где Путин превращается в радугу. Он родился у меня потом, я просто написал небольшой кусок. А финал там был совсем другим: после того, как взорвался этот самолет, после того как была проделана вся эта ужасная работа, и он, герой, эту схему осознал, понял, в какой степени его использовали, он, Белосельцев, оказался на берегу реки Истры под стенами этого монастыря в ночь перед водосвятием. И вот он идет по этому ночному городку заснеженному, доходит до берега этой черной, незамерзшей реки, с черными ветлами в белых ночных берегах, где метет метель, видит, как сквозь эту метель на эти белые берега идут богомольцы, мужчины и женщины, раздеваются, и вереницей, такие ангелы и ангелицы, входят в черную воду. Горят свечи… И он, Белосельцев, тоже раздевается, идет босой по снегу, без одежды, без имени, без прошлого и без будущего, вступает в эту холодную воду, в эту Лету, реку темную, и движется по ней, вдоль этих берегов в сторону от всех поющих, от всех плачущих, от всех рыдающих в эту ночную, русскую, белую равнину, в метель по этой черной безымянной воде. Вот так заканчивается «Господин Гексоген»[11].
Мало кто взялся бы предположить, что роману суждено большое будущее. Начать с того, что «Господин Гексоген» стал первым романом, который наотрез отказалась печатать даже оппозиционная пресса. Главный редактор «Нашего современника» Станислав Куняев заявил Проханову, что романы сейчас не читают, и «Господин Гексоген» закупорит журнал. Это был сильный удар по писателю с репутацией графомана: во-первых, отрезана важная артерия, хоть как-то соединяющая его с читателем, во-вторых, это был классический случай предательства своих.