Даже достигнув неба Солнца и Луны, где будешьСветом собственного тела освещать бесконечную Вселенную,Непременно опять войдешь в чернейшую пасть тьмы,Где не сможешь рассмотреть и своей протянутой руки.Уже через две недели Макар был отправлен в Ставрополь на борьбу с кулачеством, на задворки строительства «нового мира», чтобы не маячил в столице, где шло цементирование ядра партии, выплавка нового монолитного стержня, а добывал хлеб, который так нужен пролетариату: вынь да положь!
– Потом дядя Саша окончил институт и уехал по распределению в Иркутск, и его брат Глеб, в пику маме, познакомил дядю Сашу с подругой жены, она приворожила его какой-то водорослью, он ведь ботаник, и постепенно пришло письмо из Иркутска, кто-то написал маме, что у дяди Саши есть женщина. Он как раз должен был приехать, а позвонил и сказал, что сломал ногу – там, в Иркутске, на улицах деревянный настил, он угодил ногой в щель между досками. Мама выехала к нему лечить ногу, а заодно узнать насчет женщины. Она приехала, лечила его, но поняла, что все кончено. Вернулась домой и страшно переживала, курила, хотя ей врачи запретили, стала пить, ее снимали с подоконника, вытаскивали из петли. Тем временем дядя Саша женился, и у них родился сын. Если бы мама ему родила кого-нибудь, он бы остался, но ей не хотелось уже ни с кем возиться, тем более у нее была я, – говорила Стеша. – Много-много лет спустя он приехал в Москву, остановился у Елисея. Я ему позвонила, стала звать в гости. Он ответил: «Да что ты, я такой старый, ты меня не узнаешь». Я говорю: «Ну, дядь Саш, давай я приеду, хочется тебя повидать!» Приезжаю, а его нет. Леся говорит: «Он ушел». Не захотел со мной встречаться.
Вскоре после этого он умер.
А когда мама поехала в Иркутск, у нас снимал альков поляк Ястржембский, военный, очень противный. Он нам платил за квартиру. Тут как раз Глашу из Краснодара привезли, ее родителей-казаков раскулачили, и мама ее взяла в домработницы. Ястржембский остался за главного и ввел у нас дома военный режим. Не дай бог завтрак немного задержать или обед. Причем он кардинально сменил рацион. Велел готовить только мясное и мучное и так раскормил меня с Глашей, что мама нас не узнала, когда приехала.
– Молчать! – он кричал на Глашу.
– Ты что без пуговицы? А ну пришить! – орал он на меня.
– Почему тройка? Шаг вперед!!!
И расписывался в дневнике очень раздраженно: «Ястржембский…»
Весной двадцать девятого Ботик получил предписание ехать в Лондон. Всем было жалко расставаться с Ангелиной, дети ее обожали, так что няню взяли с собой.
В Лондоне обосновалась большая советская колония, вместе устраивали представления «живой газеты», домашние спектакли, концерты, катания на лодках по Темзе – всюду блистал предводитель советской кооперации, душа компании, краса вечеров художественной самодеятельности, неутомимый Абрам Гуревич, тоже из Витебска. В торгпредстве насчитывалось три Гуревича. Абрам Борисович это классифицировал так:
– Я настоящий Гуревич, а все остальные – жалкие подражатели!
Ботик выучился у земляка считать деньги, в особый блокнот записывал переводы на английский важных слов: соболь, хорь, ондатра, песец голубой, мездрение, дубление. Все шло как нельзя лучше…
Но в ноябре, после шумного праздника фейерверков, когда ветер, прилетевший с океана, раскидывал мусор по лондонским мостовым, случилось несчастье.
Об этом в семье не говорили, даже не помню, откуда мне, взрослой, стало известно, что с бабушкой Ангелиной нас не связывают кровные узы? В Лондоне Маруся забеременела. Будущей весной Ботику с семьей предстоял переезд в Соединенные Штаты, два маленьких сына, – есть над чем задуматься.
Амбулаторией заведовала жена Бориного начальника, постпреда ВСНХ, Зинаида Александровна, донская казачка, старый член партии, в торгпредстве она вела большую общественную работу – редактировала стенную газету. Маруся к ней и отправилась.
Домой вернулась бледная, к вечеру слегла, ночью – кровотечение. В тот роковой день Боря, как обычно, ходил на встречи, заключал сделки, подписывал очередные контракты, пришел домой – и застает вышеописанную картину. Позвали врача, да было поздно, началось заражение крови, и волшебной Маруси Небесной, восхитительной, ни с кем не сравнимой возлюбленной Ботика, мамочки Германа и Вали, не стало.
Наверное, запечатлев ее грустные глаза и робкую улыбку с картины Благовещения в витебском храме на холме, где так удивительно легко им дышалось когда-то, Ботик увидел себя одиноко бредущим, ссутулившись, по безлюдной улице: дороги нет, корабль разбит, мир вывернут наизнанку.
За ним следовал неслышно табун лошадей, лисы и саламандры, белый сибирский тигр и желтый – из Бенгалии, ястребы и дикие лебеди летели над Ботиком, с ветки на ветку перепархивали чижи, снегири и щеглы, тихо шелестели кроны, вспыхивали и мерцали полосы и пятна, солнечные куницы шныряли в осенней траве величественного города, откуда наша Маруся полетела в невидимые миры, в свою первобытную легкокрылую стихию.
Ее похоронили на Хайгейтском кладбище, там, где похоронен Карл Маркс, так я слышала от Геры, а он слышал от Бори, если будете в Лондоне, Ботик говорил Герману, а Гера – мне, то на старом кладбище, на холме, за большим парком – с прудиком и плакучей ивой…
С тех пор Герману как-то не случилось оказаться в Лондоне. А я – ну просто чудом туда залетела и, конечно, первым делом поехала разыскивать Марусю Небесную в то уединенное место, пронзающее сердце мыслью о смерти, где они оставили ее в двадцать девятом году.
Был март, цвели крокусы и подснежники, диковинное дерево мимозы лимонно полыхало призрачным китайским цветом. В начале улицы высился краснокирпичный храм, из-за его чугунной ограды глядели замшелые кладбищенские плиты, поехавшие вкривь и вкось.
Я шла той же самой High Street, вымощенной булыжником, по которой ехала тогда их печальная процессия, мимо проплывали те же красные дома с островерхими крышами, башенками и флюгерами, и тяжелыми брусничными дверями, вместо звонка – железные львы с кольцами в зубах. Под окнами расцветали гибискусы.
С горки на горку, Highgate – городок на холмах. Подо мной лежал залитый солнцем Лондон. Впереди Waterlow Park – ветер, чайки, старая плакучая ива свешивала золотистые ветки с клейкими листочками в пруд, вдоль аллей тянулись крепкие скамьи, поставленные в память об усопших, и нежные слова прощания были начертаны на спинках: In loving memory of my sister Silvia… In memory of my parents, who loved this park.
Дети, художники, стаи уток с лебедями, сосны, расцветающие нарциссы, ветви платана, будто завязанные на концах узлами, холеные упитанные голуби, черный ворон на голом дубе.