— Не подходи, — говорит Брит.
Я поднимаю раскрытые ладони — белый флаг. Очень медленно делаю следующий шаг. Она выбрасывает вперед руку с ножом. Это перочинный нож, тот, что она носит с собой в кошельке. Я помню день, когда она его купила, — на съезде «Власти белых». Она тогда перепробовала много разных моделей, размахивая ножами с отделкой из оникса и перламутра. Она шутливо приставляла ослепительно сиявшее лезвие к моему горлу и спрашивала: «Ну, какой больше похож на меня?»
— Привет, малышка, — мягко говорю я. — Пора домой.
— Не могу. Я грязная, — бормочет она.
— Ничего.
Я приседаю, двигаясь так, словно вижу перед собой дикую собаку. Я протягиваю ей руку, но мои пальцы выскальзывают из ее ладони.
Я опускаю глаза и вижу на своей руке кровь.
— Черт! — вскрикиваю я.
Из-за моей спины Фрэнсис освещает Брит айфоном и тоже кричит. Она сидит, прислонившись спиной к надгробию Дэвиса. Ее безумные, остекленевшие глаза широко открыты. На ее левой руке семь или восемь глубоких разрезов.
— Никак не найду, — говорит она. — Хочу ее выпустить.
— Что выпустить, хорошая моя? — говорю я и тянусь к лезвию.
Но она отдергивает руку.
— Ее кровь.
У меня на глазах Брит заносит нож и рассекает себе запястье.
Нож выпадает у нее из рук, ее глаза закатываются. Я хватаю ее на руки и бегу к машине.
Проходит немало времени, прежде чем состояние Брит стабилизируется — если это можно так назвать. Мы в Йеле — в Нью-Хейвене, а не в той больнице, где она родила Дэвиса. На ее раны наложены швы, запястье забинтовано, кровь с тела смыта. Ее поместили в психиатрическое отделение. Должен сказать, я благодарен за это врачам. Я не могу распутать узлы в ее сознании.
Я и в своем-то их едва распутываю.
Я советую Фрэнсису вернуться домой и отдохнуть. Сам я останусь ночевать в приемной: если Брит придет в себя, ей будет приятно узнать, что кто-то остался здесь ради нее. Но сейчас она лежит без сознания, обколотая успокоительными.
Больница после полуночи похожа на дом с привидениями. Свет приглушен, время от времени раздаются странные звуки: скрип туфель медсестры, стон пациента, писк и шипение аппарата для измерения кровяного давления. Я покупаю в больничной сувенирной лавке вязаную шапочку — такие обычно дарят пациентам, проходящим химиотерапию, но мне плевать. Она прикрывает мою татуировку — сейчас я не хочу, чтобы на меня обращали внимание.
Я сижу в кафетерии, грею руки о чашку с кофе и продираюсь сквозь путаницу собственных мыслей. В мире полно вещей, которые можно ненавидеть. Полно людей, которых можно избить; полно ночей, когда можно напиться; полно поводов ненавидеть других за свое собственное дерьмо. Это наркотик, и, как всякий наркотик, рано или поздно он перестает действовать. А что потом?
Моя голова буквально раскалывается, не в силах удержать три несовместимые истины:
1. Черные — низшая раса.
2. Брит наполовину черная.
3. Я люблю Брит больше жизни.
Разве первый и второй пункты не делают третий невозможным? Или она — исключение из правила? Может, и Адель была исключением? Я вспоминаю, как мы с Твинки тосковали по еде, сидя за решеткой.
Сколько исключений нужно, чтобы ты начал понимать, что истины, которые тебе внушили, возможно, не столь истинны?
Допив кофе, я отправляюсь слоняться по больничным коридорам. Читаю газету, брошенную кем-то в вестибюле. Гляжу сквозь стеклянные двери отделения экстренной помощи на вспыхивающие огни «скорой».
Потом я натыкаюсь на отделение интенсивной терапии для преждевременно родившихся детей. Поверьте, мне меньше всего хочется торчать у родильного отделения — эти шрамы до сих пор болят, хотя это совсем другая больница. И все же я останавливаюсь у окна рядом с каким-то человеком.
— Моя, — говорит он, указывая на болезненно крохотного младенца под розовым одеяльцем. — Ее зовут Кора.
Я слегка паникую: с какой стати я, как какой-нибудь вор-карманник, ошиваюсь у родильного отделения, если не имею никакого отношения к детям, что там лежат? Поэтому я указываю на мальчика под голубым одеялом. Стекло его инкубатора слегка отсвечивает, но даже отсюда я хорошо вижу коричневый цвет его кожи.
— Дэвис, — вру я на ходу.
Мой сын был таким же белым, как я, — по крайней мере снаружи. Он не был похож на этого новорожденного. Но даже если бы был, я понимаю, что любил бы его, несмотря ни на что. Правда в том, что если бы этот ребенок был Дэвисом, для меня не имело бы значения, что его кожа темнее моей.
Важно было бы только то, останется ли он жив.
Я опускаю дрожащие руки в карманы пальто, думая о Фрэнсисе и Брит. Возможно, сила, с которой ты можешь любить, равна силе, с которой ты способен ненавидеть. Это как карман, вывернутый наизнанку.
Разумно предположить, что обратное утверждение тоже верно.
Кеннеди
За время, пока присяжные обсуждают вердикт, я успеваю выслушать сорок других обвинений, тридцать восемь из которых адресованы черным мужчинам. Мика делает шесть хирургических операций. Виолетта идет на вечеринку по случаю дня рождения. Я читаю статью на первой странице газеты, посвященную маршу цветных студентов в Йеле. Студенты требуют, среди прочего, переименовать общежитие, носящее ныне имя Джона К. Калхуна — вице-президента США, поддерживавшего рабство и сецессию[49].
В течение двух дней мы с Рут сидим в зале судебных заседаний и ждем решения присяжных. Эдисон вернулся в школу и взялся за учебу с удвоенным энтузиазмом — просто удивительно, как может измениться парень, вовсю флиртовавший с преступным миром, после легкой стычки с законом. Рут тоже — с моего благословения и в моем сопровождении — появилась в репортаже, снятом для телепередачи Уоллеса Мерси. Он всячески ее защищал, превозносил до небес ее храбрость, после чего вручил ей чек на частичное покрытие расходов, которые она понесла, вынужденно лишившись работы на несколько месяцев, — это пожертвования от людей со всей планеты, от Ист-Энда до Йоханнесбурга. После передачи мы прочли записки, приложенные к некоторым пожертвованиям:
Я думаю о вас и о вашем мальчике.
Я небогат, но хочу, чтобы вы знали: вы не одна.
Спасибо, что имели мужество бороться там, где я не смогла.
Мы узнали о Бриттани Бауэр, пребывающей в состоянии, которое сторона обвинения именует стрессом, а Рут — явным сумасшествием. От Терка Бауэра и Фрэнсиса Митчема по-прежнему ни слуху ни духу.