…1899 г.
Что толку, что я давно уже не простой посетитель в доме банкира, не чужой для Савеловых человек? «Друг семьи» — и только то! Да, я могу бывать здесь (и бываю!) чуть ли не ежедневно, мне даже стелят постель в спальне для гостей, когда слишком засиживаемся с хозяином за обильным ужином с возлияниями и за окном уже глубокая ночь; я имею драгоценную возможность постоянно видеть Молли, говорить с ней и, что уж там отрицать, даже принимаю участие в Ее воспитании, но разве мне достаточно такого «почетного статуса»? Или я достиг своей цели? Нет и нет! Видя совершенно особое отношение и (вряд ли я ошибаюсь) душевное тяготение ко мне милой Молли — этого совершеннейшего, этого неземного создания, разве могу я чувствовать себя спокойно, лишенный нормами этикета возможности проверить истинность того, что подсказывает мне моя натренированная интуиция или какой-то более тонкий, не определимый скудным набором человеческих понятий инструмент восприятия? Конечно, холодный рассудок и строгая, подкрепляемая вековым опытом логика, готовая анатомировать любое чувство, утверждает как некую математическую аксиому, что для юной девы я в своем нынешнем возрасте (нынешнем потому, что я вечен, а мой возраст — понятие внешнее и предельно условное, подчиненное мне самому) всего лишь разновидность «доброго дядюшки» в годах, мудрого друга и наставника, этакого педагога-ментора, который не может быть объектом пылких чувств с Ее стороны. Вызвать первую, трепетную любовь Молли в таком обличье — абсурд! Тут чудом была бы даже любовь-жалость, сострадание. Вот уж в чем я совершенно не нуждаюсь — увольте-с! Если, как принято считать, от любви один шаг до ненависти, то, по моему глубочайшему убеждению, от сострадания — до презрения… Но зачем такой рационалистический пессимизм? Разве моя душа, мое сердце, мои чувства, наконец, впервые за столетия вырвавшиеся наружу из темницы плоти, не поют вопреки всем земным обстоятельствам гимн Надежде, не предупреждают меня, что ее ни в коем случае нельзя терять, а наоборот — следует хвататься хотя бы за самую тонкую соломинку, которую протягивает мне бескорыстная, беззаветная, безоглядная любовь?
Сколько достойных, засвидетельствованных историками и моей собственной памятью (ее же смело можно именовать памятью веков!) примеров счастливой, разделенной любви, для которой не важна иллюзорная, земная разница в возрасте, встают передо мной — здесь и юные матроны Древнего Рима об руку с могущественными патрициями преклонных лет, хранившие верность этим угасающим старцам до гробовой доски, даже после их смерти, и недавние (в моем отсчете времени — просто вчерашние) примеры высокой любви юных жен и невест декабристов, убеленных сединами, израненных в боях генералов и полковников, воспетых поэтом «русских женщин», ехавших за опальными возлюбленными в нерчинские каторжные рудники, в ледяные дебри Сибири. А вот и нынешняя, буквально животрепещущая история семейного счастья Анны Сниткиной, последней жены Достоевского (вне зависимости от моего отношения к личности сумасшедшего мужа — христианского фанатика), которая, будучи на четверть века моложе, не колеблясь, вышла за него несомненно по любви, мало того — подарила ему сына и двух дочерей, была ему до самого его последнего дня сердечными другом и личным секретарем, как говорят, даже излечила его от пагубной страсти к рулетке и, насколько мне известно, оставаясь до сих пор верной памяти мужа, всю себя посвящает пропаганде его наследия. Она сама признается, что шестнадцать лет жизни с Достоевским были самым счастливым временем в ее жизни. Идиллия: она — его ангел, он — ее бог! Ну разве не убедительнейший аргумент, дающий мне право на самые, казалось бы, невероятные, несбыточные планы и мечты в будущем? А сколько еще подобных аргументов остались за полями этого дневника…
Нет, положительно нельзя опускать руки и впадать в черную меланхолию. И потом — разве я когда-нибудь от чего-нибудь отступался?! Никогда! И пусть только кто-нибудь дерзнет встать у меня на пути…
…1899 г.
Решено! Я объявил им войну! Объявил не как Великий мастер ложи «Орфея», но как раб любви, в борьбе за которую я не пощажу никого из соперников. «Lupus est hom homini, non homo, quom qualis sit non novit» — сказал когда-то Плавт,[146]и я буду действовать со своими соперниками, руководствуясь этим девизом войны, тем более что я не знаю их и знать не желаю. Я уже действую и — горе побежденным![147]Если в чьих-то глазах это выглядело бы варварством, для меня наоборот — проявление одного из суровых непреложных законов естественного отбора, которым подчиняется существование человеческого стада.
Моя борьба за личное счастье началась после того, как однажды я услышал из невинных уст моей впечатлительной Молли, что юноша, которого она уже несколько дней случайно встречает на Английской набережной, как две капли воды похож на юного Вертера. «Помните, дядя Аристарх, — пояснила она, — мы вместе читали о его страданиях у Гёте? Вертер — мой любимый герой, и вот — представляете? — я наяву вижу своего героя точь-в-точь таким, как он когда-то мне приснился». «Ч…т меня дернул тогда открыть ей Гёте!» — тут же подумал я, уколотый в самое сердце. Целую ночь после этого «радостного» признания я не мог сомкнуть глаз, зато с утра уже начал действовать, точнее — руководить действиями верных мне людей. В полдень мой посыльный уже постучал в дверь неприметного с фасада дома в Спасской части, только во дворе украшенного орнаментом из повторяющихся предметов, напоминающих геометрические и строительные инструменты, символический смысл которого, впрочем, для обывателя — сущая китайская грамота… Через сутки газеты бесстрастно сообщили о внезапном исчезновении студента-медика Константина Петушкова, из мещанского сословия, вероисповедания православного, уроженца Торжка — уездного города Тверской губернии, квартировавшего у петербуржской мещанки Варвары Лисициной, вдовы. Наконец, в разделах уголовной хроники появились леденящие душу заметки о том, что труп вышеуказанного студиозуса с перерезанным горлом обнаружен дворником во Введенском канале. Причиной убийства было признано банальное ограбление. Одному мне во всем миллионном Петербурге доподлинно известно: не обмолвись опрометчиво одна прекрасная юная особа о сходстве случайного прохожего с героем ее любимого романа, быть бы, скорее всего, новотору[148]Петушкову преуспевающим хирургом или дантистом. А в общем, сам виноват — не стой на пути у высоких чувств! Но продолжу летопись моей ревностной борьбы. После убийства я решил все же избрать более мягкую, но изощренную тактику, тем более что «выбор методов» избавления от копощащихся под ногами людишек у меня практически не ограничен. Так кузен Вольдемар, принявшийся было настойчиво оказывать знаки внимания своей двоюродной сестре мадемуазель Савеловой, был наказан тем, что «неожиданно» (для кого как!) в пух проигрался в карты и по условиям джентльменского соглашения был вынужден безвыездно, не подавая и звука, оставаться в самом дальнем имении, чуть ли не за Уральским хребтом (до сих пор о нем ни слуху ни духу, а главное — сама кузина его теперь и не вспомнит). Следующим молодым нахалом, поплатившимся за свою самонадеянность и наглость, был подающий надежды секретарь одного из савеловских компаньонов. Как только он допустил легкомысленную неосторожность в качестве пробы пера написать на шоколадной обертке имя «Молли», обведя его рамкой-виньеткой из множества проколотых стрелой сердечек, на него «внезапно» обрушился целый град ударов судьбы. Для начала грабители, налетевшие на него в темном переулке за Клинским рынком, в течение доброго получаса разукрашивали смазливую физиономию молодого бонвивана,[149]хотя портмоне и золотые часы с брелоками были отданы им по первому же требованию напавших. Тетушка-миллионерша, отписавшая было ему немалое состояние и даже успевшая заверить дарственную у нотариуса (о чем знало пол-Петербурга), ко всеобщему удивлению, сменила любовь к племяннику на позднюю страсть к какому-то итальянскому тенору, на которого тут же переписала все свои миллионы. Последним ударом, испортившим начинающему «финансисту» карьеру и окончательно выбившим его из седла, был тот печальный факт, что нарисованная им в дурном настроении прямо на банковском бланке карикатура «непредвиденно» оказалась на рабочем столе патрона среди деловых бумаг и была обнаружена последним как «нарочно» в присутствии важных компаньонов (всего хуже было то, что «шарж» вышел весьма талантливым и близким к действительности). Sic — горе побежденным!