Банкир проводил Молли до двери, и она скрылась из глаз в анфиладе комнат, а наш церемонный ужин продолжился.
После того, как заинтересовавшая меня юная особа покинула столовую, мне сразу стали безразличны савеловские кулинарные изыски. Я немедленно спросил:
— И вы скрывали от меня такое чудо? Сколько же теперь лет вашей Молли?
В ответ Савелов не проронил ни слова, но взгляд его красноречиво свидетельствовал о нежелании далее развивать деликатную тему. Зато теперь я надеюсь, нет — я знаю теперь, что нам еще не раз суждено встретиться, но главное — Молли тоже об этом догадывается, вернее — надеется на встречу (чему порукой ее слова), а это что-нибудь да значит!
Я уже писал, что испытываю несвойственное, незнакомое мне до сих пор состояние. Оно настолько неожиданно, ново для меня, что даже себе самому до сегодняшнего дня, когда нелепо и глупо уже отрицать необратимость случившейся со мной перемены, я боялся признаться в серьезности моих чувств и вдруг замаячившей где-то на горизонте будущего волнительной картины спокойной семейной идиллии. Теперь уже не может быть никаких сомнений: проживший века, да и далеко не первую жизнь, обреченный жить, перевоплощаясь, до конца времен — всех земных сроков, навсегда посвятив все свои силы Ордену, я, бессменный, умудренный опытом, всегда являвший братьям пример цинического рассудка и холодного расчета, оказался подвержен сердечной слабости и чувствую, не в силах сопротивляться стихии романтической любви, подобно простому смертному! Не могу я трезво оценить ситуацию — беда ли это, а может, чудо, волшебное, сладкое наваждение?
Впрочем, любой, кому посчастливилось бы хоть раз увидеть юную Молли Савелову, вряд ли стал бы осуждать меня. Но о чем это я — кому вообще дано судить меня?! Да кто и осмелится. Я сам себе суд! Сверхчеловека не пристало судить жалким «рабам божиим», сохнущим в постном чаду церковных лампад или отпетым негодяям, прожигателям жизни, чьи душу и тело я могу привести в повиновение одним взглядом, одним движением мысли.
О, Молли, несравненная моя Молли! Любимое дитя своего могущественного женоненавистника-отца, она была взращена и воспитана таким образом, в такой любви и целомудрии, которыми не может похвастаться ни один Институт благородных девиц, в атмосфере настолько приближенной к идеалу, что, кажется, даже капелька земной грязи не посмела коснуться ее. Словом, она такова, как есть, — несомненная гордость родителя, и, наверное, сам ангел-хранитель Молли тайком от своего небесного хозяина влюблен в нее. Право же, гений чистой красоты, воспетый африканским темпераментом Пушкина, в сравнении с мадемуазель Савеловой показался бы любому ценителю поэзии, искусства, женственности, наконец, воплощением слишком страстных, слишком земных, вольных, даже вульгарных мыслей и идей. Теперь-то я отчетливо вспоминаю, когда впервые увидел ту, которая целиком завладела моим воображением. Это было лет восемь назад. Вызывавшее умиление у прохожих, очаровательное дитя в платьице розового шелка, порхая, точно голубка, прогуливалось под присмотром няни по Александровскому саду. Живая куколка так грациозно размахивала майской веткой проснувшегося на весеннем солнце деревца, в нежных, едва заметных белых соцветиях. Мне тогда и в голову не пришло, что это дочь банкира, связанного с нашей ложей, а через пару лет я узнал дитя из Александровского сада в спускавшейся по лестнице савеловского дома девочке (теперь она была уже в сопровождении строгой бонны). Присев в глубоком реверансе, на сей раз Машенька уже поприветствовала меня на английском с характерным лондонским произношением (это звучало весьма забавно). Спустя еще несколько месяцев, раскрасневшаяся после игры в лаун-теннис, с комически большой ракеткой в руке, она буквально влетела в кабинет отца, когда он выписывал мне очередной вексель. И хотя в ту пору я решительно презирал всяческие сантименты, мне показалось, что девчушка, чей ум и душевные качества буквально сквозили, сверкали в ней, точно искры мистического огня в бриллианте самой чистой воды, как-то по-особенному приветлива со мной. Да, теперь я берусь утверждать, что именно так оно и было — ее внимание еще тогда выделило из множества отцовских визитеров именно меня, и — наверняка! — именно я пробудил в этом чудесном существе первые, пускай едва различимые, невинные нотки женского начала. Зато какой вихрь волнующих ощущений охватил мое существо! Только теперь я по-настоящему открываю для себя лирику Пушкина, Тургенева, Фета… Впрочем, всем им вместе взятым далеко до вселенского масштаба моих чувств.
…1898 г.
А время все идет и не позволяет мне тратить его впустую, на какие-либо второстепенные развлечения, не дает топтаться на месте. В доме Савелова я, можно сказать, стал своим человеком.
Не так-то легко было добиться моего нынешнего положения «друга семьи». Вначале приходилось измышлять самые невероятные предлоги, чтобы переступить порог огромной банкирской квартиры, хозяин которой нелюдим и принимает почти исключительно по делу, допуская дальше прихожей только крупных акционеров, а мое главное дело в этих стенах давно уже одно — хоть мельком в очередной раз увидеть Ту, что окончательно и бесповоротно поселилась в моем сердце. То я приносил различные только что вышедшие в печати редкие издания специфического свойства из тех, что могли заинтересовать только солидного финансиста, либо раритетные солидные фолианты на вкус искушенного библиофила — и так расположить его к моей персоне, то, разведав у прислуги даты семейных торжеств, являлся с дорогим подарком, якобы поздравить отца семейства. Иногда я, «спеша по своим неотложным делам» и «случайно оказавшись в этих краях», без предупреждения наносил визит вежливости, «дабы лично засвидетельствовать глубочайшее почтение дражайшему господину Савелову», справиться о здоровье и пожелать процветания последнему, сам же искал взглядом юную барышню. С молчаливого согласия хозяина дома во время подобных посещений я все чаще и чаще передавал приятные и полезные сюрпризы самой Машеньке — Молли: нотную тетрадь модных детских пьес Дебюсси или книгу сказок Уайлда («ведь у вашей дочери прекрасный английский»), а то какой-нибудь милый пустячок вроде блокнота прямо с берегов Темзы или тонкой художественной работы куклы из модернистской Вены («ведь у вашей девочки, несомненно, безупречный вкус»). Конечно, такое трогательное внимание к любимой дочери льстило самомнению любящего отца, и вот я добился от Савелова достаточного доверия, чтобы иногда заменять Молли устававшую бонну во время моциона. Не надо объяснять, каким даром судьбы это было для меня: прогуливаясь с моей Молли по аллеям петербургских садов и парков, я наизусть читал Ей Гёте и Гейне, Мюссе и Готье, разъяснял тонкости романтизма и принципы чистого искусства в творчестве, в иные моменты с большой осторожностью касаясь деликатной материи человеческих страстей.
Как непревзойденный полиглот, к удовлетворению англоманствующего папаши, я посвятил ее во все тонкости оксфордской грамматики и произношения, чего не могла преподать ограниченная старая дева-кокни,[145]а на правах «друга семейства» и наделенного жизненным опытом «дяди» (впрочем, тайком от папаши) беседовал с девочкой о смысле мироздания, несовершенстве мира, словом, обо всей Мудрости, которой позволял поделиться мой такт и которую могла вместить ее не по-девичьи смышленая головка. Voila, на моих глазах Молли превратилась в почти что взрослую барышню и продолжает хорошеть с каждым днем, к тому же я с удовольствием замечаю, как Она попросту привыкла ко мне. Я, не побоюсь этого слова, приручил Ее: юность в лучших своих примерах жадно впитывает опыт старших. Но не все тут так уж радужно: в последнее время, встречая взгляд господина Савелова, ясно читаю: «Не дай Бог хоть помыслишь о Молли что-нибудь скверное — не посмотрю, что ты Магистр. Лучше бы тебе тогда вовсе на свет не рождаться! И весь Орден ваш по кирпичику развалю, будь он хоть коринфский, хоть ионический, хоть еще какой, да будь он даже Храм Соломонов!» Пока мне остается так же безмолвно, одним взглядом уверять бдительного визави в ангельской чистоте своих намерений. И, право же, впервые за множество жизней я нисколько при этом не лукавлю!