жизни, о которую я разбился в юности!
— Ваш упрек справедлив. Но, как бы то ни было, я хочу знать причину вашей покорности.
— Они отлучили меня от церкви, изгнали из рядов христиан, обрекли на вечное проклятие…
— Я вас слушаю.
— Когда я вместе со своими сообщниками опускался все ниже и ниже, когда совершал самые страшные грехи, чтобы ублажить дьявола, подчиняясь воле магов, что я отдавал им? Все, за исключением своей души!
— И сокращения вашего существования.
— В тот вечер 15 октября судьи стали безразличны мне. Я понял, как смешны они со своей болтовней и крючкотворством. Я понял, что все они — и герцог, и епископ, и вице-инквизитор — желают моего конца… Помимо телесного наказания и публичной позорной казни, они хотели предать меня еще и анафеме. Это было уже слишком! Каждый имеет право защищать самое дорогое, тем более, если это — единственное, что у него осталось. У меня же после потерянной славы, проданных замков, ушедшего счастья оставалась только моя душа!
— Что же вы решили?
— Мне показалось, что сама земля разверзлась передо мной, точно она противилась моему существованию. Я сказал себе, что отныне с низостью и грязью в моей жизни покончено, и хитрить я тоже больше не буду. Я понимал: мне нечего больше ждать от людей и от Бога… В моем злом сердце вдруг воскресла давно забытая нежность, воспоминания детства, любовь к высокодуховным книгам и предметам искусства, жалость, которую я изредка испытывал к бедным, моя привязанность к Жанне и некоторые другие потаенные чувства… Мне показалось, что моя борьба с самим собой еще не окончена, что Бог — о, это просто невозможно допустить! — все еще следит за моими мыслями… Только он один мог утешить меня, заполнить пустоту. Он один был для меня все понимающим отцом, мудрым и милосердным… Я вернулся к нему после долгого путешествия, изнемогший от усталости и оборванный, как блудный сын. Я извратил дары, данные мне от рождения, проел то, что получил в наследство, и вернулся ни с чем к старому отчему дому, спрятанному в зелени. Я вернулся с грязными ногами, с осунувшимся от похоти и постыдной усталости лицом, с душой, мечущейся между раскаянием и вызовом, слезами и насмешками, полной надрывных сожалений, но и надежды…
Жиль умолкает и поднимается на ноги. Он открывает сундук, обитый кожей, где, поблескивая, лежит его маршальский жезл. Достает крупное распятие из слоновой кости — кровоточащие руки и ноги, страдающие глаза — и прислоняет его к серванту.
— Ту ночь я провел с крестом в руках перед ним, отмаливая свои грехи… На какое-то время я уснул и видел сон. Это была ночная Голгофа. Под шкурой собаки или, может быть, лисицы я приближался к Святому Лесу. Женщины охали вокруг Марии, которую раздирали рыдания. Мужчины молча опустили головы. Я же, спрятав свое лицо, пробирался между ними. Я почуял запах крови и задрал вверх свою звериную морду. Я увидел его! Я близко увидел его ноги, обезображенные гвоздями, обрывки его одежды, развевающиеся по ветру, его грудь, пробитую копьем, его бессильно уроненную голову, лицо, залитое слезами, рассыпавшиеся по плечам волосы и шипы, вонзившиеся в лоб. О, я видел выражение его лица!..
— Дальше, сын мой!
— Я сделал то, что должен был сделать зверь. Я стал лакать кровь, которая стекала по деревянному столбу и уходила в пыль. Меня охватила несказанная, необъяснимая радость! Я приподнялся на лапы и осмелился лизнуть его окровавленные ноги. Затем, испугавшись собственной смелости, я затерялся среди людей… Был ли это еще один мой грех? Скажите, брат, звери тоже подвластны ему, например, лисы?
— Конечно, и лисы тоже.
— …На рассвете я со всем смирился…
Брат Жувенель не отвечает ему, он погрузился в раздумья. И вот он произносит со вздохом:
— И все же на том заседании вы изменили свое поведение. Сначала вы покаялись и подчинились суду. Потом вдруг стали оспаривать некоторые пункты обвинения и поклялись на Евангелии, что говорите правду. Мало того, вы стали уговаривать обвинителя привести свидетелей, рассчитывая, что они не предадут вас!
— Вы думаете, так просто отказаться от жизни! Душа отказывается, а тело сопротивляется, оно подчиняется своим темным велениям. Когда я был один на один с этим распятием, только душа говорила во мне и направляла меня. Но когда меня привели в полный зал Тур-Нева, меня словно подменили. Я оказался среди людишек, я спустился на землю! Вместо любимого лица я увидел их хищные морды.
— Эти «людишки» простили ваши самые жестокие оскорбления, они вернули вас в лоно церкви. Как же у вас язык поворачивается называть их так?
— Когда я признал их своими судьями, умолял простить мои оскорбления, их изумление позволило моим демонам вернуться. Вот что я видел: эти религиозные люди, кичащиеся тем, что им дано спасать души самых тяжких грешников, — перед искренним раскаянием сделались ледяными и недоверчивыми. Я сделал то, что от меня требовали, но они повели себя нечестно: они опустили глаза, стали переглядываться, они искали ловушку там, где было искреннее смирение. Я понял, что им больше нравилось видеть меня вызывающим, замкнутым и непримиримым, другими словами, я должен был быть тем, кого они привыкли во мне видеть. Мои слезы заставили усомниться в этом образе. Некоторым показалось, что маршала де Рэ, стоящего на коленях, они видели во сне… Но, брат мой, маршал больше не существовал! Он испарился в те часы, что я провел с крестом в руках перед распятием, а вместе с ним гордость и высокомерие. Остался лишь кающийся грешник, несчастный человек… Тогда, столкнувшись с духом отчуждения, видя обвинителя, который злобно ухмылялся и тыкал в меня пальцем, я почувствовал, что из моей души ушло волшебное наваждение. Моя душа умерла, я снова принялся хитрить с судьями. Я опустился до их уровня, тогда как на прежней высоте они не могли достать меня. Я снова стал подобен им, снова сделался их врагом, угрем в их руках…
Брат не высказывает недоумения по этому поводу. Ему известна строгость, непробиваемость судей, а также их тайная покорность герцогу. Он и раньше не раз бывал свидетелем того, как обвиненные выказывали большее благородство души, чем обвиняющие, — такие моменты, считает он, подсудны одному Богу. Жиль продолжает:
— Если вам угодно, я могу покаяться в этих мыслях, но сильных угрызений я не испытываю. Не знаю, верно ли то, что высота духа человека может выражаться в его презрении. Если только преступник, каким я являюсь, смеет говорить о высоте духа.
— Раскаявшись, вы обрели