на свидание, как только позволят.
Неужели она всерьез? Неужели взаправду? Надя встает со стула, судейский металл снова звучит в ее голосе:
— Значит, завтра, не позже четырех. Придешь в милицию и сознаешься. А не придешь в четыре часа, приду я в пять. И даже не пробуй сбежать — от меня не сбежишь!
Алеша молча глядит на нее, не зная, что ответить. Надя, его спасительница, его гражданская жена, чудовище Надя уверенным шагом идет к выходу, ступает за порог, твердой рукой затворяет за собой дверь. Щелчок замка — как последняя точка в приговоре.
Проходит еще несколько секунд, и дверь распахивается настежь. Подобно урагану, Надя врывается в комнату, бросается к ошарашенному Алеше, обхватывает его руками за шею, прижимается всем телом, целует в губы, и поцелуй ее пахнет яблоками, страстью, любовью, желанием. Затем она так же резко отрывается от него и снова идет к двери. Прежде чем окончательно исчезнуть, Надя бросает вполоборота:
— Завтра, не позже четырех. Смотри, не опаздывай.
На следующий день Алеша пришел в милицию с повинной. После короткого допроса его переправили в органы госбезопасности. Там, учитывая добровольную явку, ему добавили пять лет за побег и вернули в лагерь особого режима.
8
Эту историю я услышал от самого Алексея Гаврилова в лагере № 5, на севере страны. Оба мы были в ту пору зеками, соседями по бараку и по нарам, оба работали врачами лагерной санчасти: Алеша — хирургом, я — терапевтом.
Лагерь сдружил нас, и хотя Алешу привечали буквально все, он явно выделял меня среди прочих своих приятелей. Я сидел за еврейский национализм, он — за то, что, по мнению суда, проявлял чрезмерное усердие во время заключения в фашистском лагере для военнопленных. Он был евреем наполовину, я — целиком. Высокий, красивый мужчина, от матери-еврейки Алеша унаследовал глаза, а все остальное — от русского отца.
В лагере человек раскрывается. Он с легкостью рассказывает товарищам по нарам то, чего следователи не могли выколотить из него побоями и многомесячными допросами. Большинство из наших соседей по бараку знали историю Алешиного побега, но в обстоятельства своего возвращения в лагерь Гаврилов посвятил только меня.
В лагере нет женщин, нет любви, нет ревности, нет вина, нет сложных деловых проблем. Работа, еда и сон — эти занятия поглощали практически все наше время. Впрочем, было еще и чтение — при культурно-воспитательной части имелась небольшая библиотека. Чего никак нельзя было отнять — это возможности дружеского общения. Чем мы и пользовались, развлекая друг друга рассказами о своем житье-бытье в лагере и на воле.
Благодаря героическому ореолу беглеца Гаврилов пользовался в лагере всеобщим уважением и авторитетом. Все мы мечтали о свободе, но поди решись на побег, когда лагерь со всех сторон окружен колючей проволокой в два ряда, а на вышках сидят охранники, готовые в любую минуту открыть огонь из автоматов. Побег, да еще и удачный, может совершить лишь самый отважный человек, обладающий выдающейся дерзостью и силой. В лагере знали, что Алексей Гаврилов не просто сбежал, но еще и полгода гулял на воле! Впрочем, любили его не только за этот необыкновенный поступок, но и просто как человека — дружелюбного, уважительного товарища, всегда готового помочь попавшему в беду заключенному.
У лагерного врача большие полномочия. Он может освободить зека от работы по состоянию здоровья, может отправить его на несколько дней в местный лазарет и даже послать на более детальное обследование в центральную больницу, которая располагается в другом месте. Гаврилов умело пользовался этим арсеналом: почти никто из тех, кто обращался к нему за помощью, не уходил с пустыми руками. Это не могло нравиться нашему начальнику, бывшему военфельдшеру из вольных. Но Алексей нашел дорогу и к сердцу этого немолодого офицера, чьей слабостью были шахматы.
Среди заключенных можно было в то время отыскать специалиста в любой области, в том числе и шахматных мастеров. Один из них показал Алеше ходы и научил его азам этой игры, так что три месяца спустя Гаврилов уже мог худо-бедно противостоять начальнику санчасти. В итоге тот ценил Алешу еще и как удобного партнера и смотрел сквозь пальцы на необычно большое количество выписываемых им больничных листов.
Жизнь в лагере течет по однообразному унылому руслу. Дни похожи, как близнецы. Здесь ничего не происходит, заключенный полностью отрешен от желаний и жизненных страстей. Люди то молчат неделями, то вдруг становятся не в меру словоохотливыми. Хорошо, когда в такую минуту находится кто-то, кто готов выслушать, проявить сочувствие, выказать понимание. Гаврилов доверял мне, поэтому со временем у него почти не осталось от меня тайн — во всяком случае, в том, что касалось его отношений с Надей Ракитовой и Ириной Песковой.
Должен сказать, что образ Нади, который вырисовывался из Алешиных рассказов, пришелся мне по нраву. Хотя большинство рассказов Гаврилова так или иначе вертелось вокруг женщин, именно Надя казалась наиболее цельной и значительной натурой из всех его прежних знакомых. Мне нравилась стойкость, с которой она переносила свалившиеся на нее удары судьбы. Нельзя было не оценить и решительность этой женщины, ее непоколебимую целеустремленность. В самом деле, далеко не каждая может по своей воле разлучиться с любимым человеком, да еще и таким необычным способом! Ирина рядом с ней выглядела легкомысленной куклой-хохотушкой, примечательной разве что ямочкой на левой щеке. У нее все еще впереди, у этой молоденькой девушки: найдет и она когда-нибудь настоящую любовь.
От Иры не пришло в лагерь ни одного письма, зато Надя писала постоянно.
Алешенька! Мой дорогой друг! В первых строках своего письма сообщаю тебе, что Никитин больше не хочет учить меня пению. Он говорит, что настало мне время перейти на более высокую ступень. И что ты думаешь, Алешенька? Он заставил меня подать документы в консерваторию! Я ему сказала: Петр Александрович, мне уже двадцать восемь! Это же смешно, какая консерватория? Но какое там! Он просто не захотел ничего слушать. Я люблю его как отца, но он ужасно упрямый, этот Никитин.
В общем, я пошла на экзамены. И представь себе, никто не смеялся. Я