Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 149
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?
Стихотворение «Демон», включенное в отдел «Страшный мир», – блистательная вариация на темы поэмы Лермонтова. Блок усваивает лермонтовскую мелодию, воспроизводит линии его ритма. Например:
Я пронесу тебя над бездной,
Ее бездонностью дразня.
Твой будет ужас бесполезный —
Лишь вдохновеньем для меня.
Или:
Да, я возьму тебя с собою
И вознесу тебя туда,
Где кажется земля звездою,
Землею кажется звезда.
Но поэт соединяет романтического «Демона» Лермонтова с мистическим «Демоном» Врубеля. Его падший ангел соблазнительнее и страшнее. Он возносит Тамару в «новые миры», показывает ей «невероятные видения, создания своей игры», обжигает ее «божественно-прекрасным телом» и с нежной улыбкой бросает в бездну:
И под божественной улыбкой,
Уничтожаясь на лету,
Ты полетишь, как камень зыбкий,
В сияющую пустоту…
Эта последняя строфа сверкает «божественным», люциферовским блеском. Блок конгениален Лермонтову.
В начале 1917 года нервная болезнь матери Блока приняла настолько острую форму, что по совету психиатров ее снова пришлось поместить в санаторий. В феврале Ф.Ф. Кублицкий-Пиоттух перевез ее в чеховский санаторий около станции Крюково Николаевской железной дороги. Письма Блока полны тревоги, советов, утешений. Он скучает на своем болоте. «Несмотря на то, – пишет он матери, – что это болото забыто не только немцами, но и Богом, здесь удивительный воздух, постоянные перемены ветра, глубокий снег, ночью огни в деревенских окнах, всё это – как всегда – настоящее. Сегодня ночью, например, мы услыхали, что на фронте началась частая стрельба, заработали прожекторы и ракеты, горизонт осветился вспышками снарядов; мы сели на лошадей и поехали на холмы к фронту… Ночь темная, тропинка в снегу, встречные деревья и кусты принимаешь за сани, кажется, что они движутся, остовы мельниц с поломанными крыльями, сильный ветер»…
Февральскую революцию Блок встречает с радостным волнением. «Всё происшедшее, – пишет он, – меня радует. Произошло то, чего еще никто оценить не может, ибо таких масштабов история еще не знала. Не произойти не могло, случиться могло только в России… Минуты, разумеется, очень опасные, но опасность, если она и предстоит, освящена, чего очень давно не было в нашей жизни, пожалуй, ни разу. Все бесчисленные опасности, которые вставали перед нами, терялись в демоническом мраке».
19 марта поэт приезжает в Петербург в месячный отпуск; пишет матери: «Бродил по улицам, смотрел на единственное в мире и в истории зрелище, на веселых и подобревших людей, кишащих на нечищеных улицах без надзора. Необычайное сознание того, что всё можно, грозное, захватывающее дух и страшно веселое… Всё побеждается тем сознанием, что произошло чудо и, следовательно, будут еще чудеса. Никогда, никто из нас не мог думать, что будет свидетелем таких простых чудес, совершающихся ежедневно. Ничего не страшно, боятся здесь только кухарки… Вчера я забрел к Мережковским… Они мне рассказали многое, так что картина переворота для меня более или менее ясна: нечто сверхъестественное, восхитительное». 30 марта он сообщает, что получил телеграмму от Немировича-Данченко, вызывающую его в Москву в половине Фоминой недели; но через несколько дней Немирович сам приезжает в Петербург. «Третьего дня, – пишет Блок, – Немирович-Данченко пригласил нас с Добужинским обедать вместе у Донона, но самому ему неожиданно пришлось уехать… так что мы с Добужинским очутились у Донона вдвоем. Туда же зашли случайно Ал. Бенуа и Грабарь, и мы очень мило пообедали вчетвером… Сегодня яркий весенний день. У меня стоит корзина мелких красных роз от Любовь Александровны (Дальмас)».
В начале апреля поэта вызывают в Москву. Он сообщает матери: «Мама, 13-го (апреля) я прослушал в театре весь первый акт и 2 картины второго. Всё, за исключением частностей, совершенно верно, и все волнуются (хороший признак)… Качалов превосходен, Лужский на верном пути, Гзовская показала только бледный рисунок, тоже и Алиса заставляет желать лучшего… В театре всё время заседают. Может уйти Немирович и почти наверное Гзовская. Уверенности в том, что пьеса пойдет на будущий год, у меня нет». В конце письма приписка: «Всё-таки мне нельзя отказать в некоторой прозорливости и в том, что я чувствую современность. То, что происходит, – происходит в духе моей тревоги…» Следующее письмо из Москвы 17 апреля: «Гзовская почти наверное уходит: что и когда будет с пьесой – не знаю… В театре, конечно, тоже все отвлечены чрезвычайными обстоятельствами и заняты „политикой“. Если история будет продолжать свои чрезвычайные игры, то, пожалуй, все люди отобьются от дела и культура погибнет окончательно, что и будет возмездием, может быть, справедливым, за „гуманизм“ прошлого века… В сущности, действительно, очень большой художник – только Станиславский… он, действительно, любит искусство. Между прочим, ему „Роза и Крест“ совершенно непонятна и ненужна; по-моему, он притворяется (хитрит с самим собой), хваля пьесу. Он бы на ней только измучил себя». «Раскол» в Художественном театре кончился уходом Гзовской. Роль Изоры должна была получить Коренева или Тиме. Немирович и Лужский устранились от режиссуры. Постановка «Розы и Креста» перешла к Станиславскому. Спектакль делался заново. Он так и остался недоделанным.
Блок понимает, что приезд его в Москву «оказался, в сущности, напрасным», и его охватывает чувство безнадежности. «Я валандался по уборным и коридорам, – пишет он матери, – говорил с разными театральными людьми. Всем тяжело. Пусть, пусть еще повоюет Европа, несчастная, истасканная кокотка: вся мудрость мира протечет сквозь ее испачканные войной и политикой пальцы, – и придут другие и поведут ее, „куда она не хочет“. Желтые, что ли?» 27 апреля он получает телеграмму от помощника начальника дружины: «Срочно телеграфируйте время приезда в дружину или желание быть откомандированным» – и немедленно отвечает: «Срок пятнадцатое мая, прошу откомандировать, если поздно».
В. Зоргенфрей вспоминает свою встречу с Блоком: «В военной форме, с узкими погонами Земсоюза, свежий, простой и изящный, как всегда, сидел Блок у меня за столом весной 1917 года; в Петербург он вернулся при первой возможности, откровенно сопричислив себя к дезертирам».
Идельсон предлагает поэту место редактора стенографического материала Чрезвычайной следственной комиссии; он знакомится с председателем комиссии Муравьевым, ездит в Зимний дворец и 8 мая вступает в должность. В «Записной книжке» – заметка: «Я не отступлюсь от своего „дезертирства“: я семь месяцев валял дурака. Если меня спросят, „что я делал во время великой войны?“ – я смогу, однако, ответить, что я делал дело: редактировал Ап. Григорьева, ставил „Розу и Крест“ и писал „Возмездие“» (5 мая). Другая запись: «Всё будет хорошо, Россия будет великой.
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 149