Скажем еще несколько слов о жизни Бахтина в Переделкине. Комната, которую ему выделили, находилась на первом этаже коттеджа, выходящего окнами на дачу Льва Кассиля — известного детского писателя. В летние месяцы, как правило, Бахтина по утрам выносили в кресле в сад, а вечером заносили обратно. Эту обязанность взяли на себя сотрудник ИМЛИ Юрий Борев и молодой литературовед Александр Чудаков, специально приезжавший из Москвы на велосипеде.
В феврале 1972 года Игорь Губерман, прославившийся впоследствии своими «гариками», привез в Переделкино своего друга Владимира Найдина — авторитетнейшего специалиста в области нейрореабилитологии, вызвавшегося проконсультировать Бахтина. Найдин установил, что Бахтина необходимо срочно выводить из астении (истощения нервной системы). Он назначил ему курс поистине раблезианского лечения, основой которого стала вкусная еда: «яйца “в мешочке” 2–3 раза в неделю, ценная рыба — осетр, семга в любом виде, треска — котлеты, икра — обязательно, то черная, то красная, по желанию трудящихся. Индюшка, телячье жаркое, харчо (но минимум специй)». В дополнение к этому пантагрюэлевскому перечню Найдин прописал Бахтину два лекарства без каких-либо выраженных вкусовых качеств: апилак (биостимулятор, получаемый из маточного молочка рабочей пчелы) и нерабол (анаболик, увеличивающий мышечную массу). Постепенно силы стали возвращаться к Бахтину. «Конечно, никакое такое “приличное” здоровье к нему не пришло, — признавал в своих воспоминаниях Найдин, — но стабилизация определенно наступила, и он смог работать. А для него это необходимое условие жизни. Качество жизни, которое ему обеспечили друзья и ученики, было приемлемым, и он этому радовался».
Не лишним будет напомнить, что это должное качество жизни Бахтину в первую очередь обеспечивали уже знакомые нам люди: Вадим Кожинов, Леонтина Сергеевна Мелихова и Владимир Турбин. Нет, например, никаких причин не доверять самоаттестации Турбина, называвшего себя «личным камердинером» Бахтина, «личным шофером его и поставщиком для него продуктов и лекарств», «в какой-то мере устроителем его быта». Все эти определения в полной мере соотносятся с реальным положением дел.
Заканчивая разговор о времени, проведенном Бахтиным в Переделкине, скажем, что оно подарило ему встречу с еще одним другом, быстро ставшим едва ли не самым близким. «Однажды по дороге к Михаилу Михайловичу, — рассказывает Нина Григорьевна Куканова, — к супругам В. Кожинову и Е. Ермиловой пристала большая пушистая кошка. Они пытались ее прогнать, но она не желала уходить, тогда ее решили показать Михаилу Михайловичу. Он сразу согласился оставить кошку у себя, и они подружились. Когда он переехал в Москву, в отдельную квартиру, кошка всегда была рядом с ним. Михаил Михайлович говорил, что это необычная кошка, что американцы не пожалели бы за нее миллион долларов. Она лапой открывала ящик стола, где Михаил Михайлович припасал для нее различные кошачьи лакомства. Когда он умер, она устроилась в гробу у его ног. Мне думается, что для него она была больше, чем кошка…» (Сергей Аверинцев вспоминал, что о своей любимице Бахтин часто говорил: «Это — хра-амовая кошка!»).
Московскую квартиру на Красноармейской Бахтин воспринимал именно как свое, а не казенное жилье, что не могло не улучшить его морального состояния. После смерти Елены Александровны Галина Пономарева советовала Бахтину: «Михаил Михайлович, хорошо бы вам иметь в доме кого-нибудь вроде ключницы, прислуги, вот какую-нибудь Лизавету» (она подразумевала сестру старухи-процентщицы из «Преступления и наказания»). На это он отвечал: «Так где ж их взять-то, Лизавет-то, коли их всех Раскольниковы перерезали!» В квартире на Красноармейской такая «Лизавета» наконец-то появилась. Ею стала Галина Тимофеевна Гревцова, взявшая на себя функции домоправительницы. Напоминала она, правда, больше миссис Хадсон, чем Лизавету, но существа дела это, пожалуй, не меняет.
Из Саранска в московскую квартиру Бахтина были перевезены его личная библиотека и почти вся мебель, включая любимое кожаное кресло и письменный стол. Такое восстановление — пусть и частичное — привычных интерьеров тоже способствовало созданию атмосферы уюта и ощущения относительной защищенности от житейских невзгод. Ритм жизни Бахтина на Красноармейской также был максимально приближен к саранскому: постоянный крепкий чай, сигареты, выкуриваемые одна за другой, утренний просмотр почтовой корреспонденции, дневной сон, работа над рукописями, нарушаемая частыми приходами желанных и нежеланных гостей. Чтобы сократить число навязчивых визитеров, Леонтина Мелихова и Владимир Найдин изготовили специальный плакат, призывавший посещать Бахтина два раза в неделю: по средам и воскресеньям, с 5 до 8 вечера. Для солидности этот плакат, кроме подписи самого доктора Найдина, украшали «автографы» академика И. П. Павлова и министра здравоохранения Б. В. Петровского.
Однако старость и болезни не собирались идти на попятную. С конца 1974 года Бахтина все чаще мучит сердечно-легочная недостаточность. Чтобы справляться с ее приступами, из Института имени Бурденко, где работал Найдин, доставили баллоны с кислородом. Именно их содержимое Бахтин имел в виду, когда за несколько дней до смерти попытался пошутить: «Замените мне кислород на добротный анекдот!» Умирал он, однако, тяжело и мучительно. «Но жаловался редко, терпел, — лаконично повествует об угасании Бахтина Найдин. — Только во сне стонал и плакал. Сиделки поражались его стойкости, сохранились их записи-отчеты». В них, помимо прочего, говорится, что в предпоследнюю ночь Бахтин помолился: «О, Господи! Все мы грешные, о Господи, прости нас всех грешных!» Если верить Кожинову, перед самой смертью, наступившей 7 марта 1975 года, Бахтин произнес: «Леночка, я иду к тебе».
Георгий Гачев, наряду с другими бахтинскими поверенными взявший на себя организацию прощания с учителем, признавал, что не испытывал тогда ни гнетущей скорби, ни мрачной подавленности. Их место заняли эмоции, скорее положительного толка, обусловленные чувством соприкосновения с максимальной реализацией полноты бытия: «И вот лежит человек, прошедший путь! Такой трудный и долгий. Теперь в ладье — готов сняться в дальнее плавание. И нам предстоит сейчас спускать судно с ним со стапеля. Так думал я под конец в доме его перед выносом тела. Гордо за человека и радостно хоронить такого, все сделавшего! Даже с лишком и избытком. Имел даже человек довесок в жизни: пожить в качестве дживан-мукты, при жизни освобожденного. Все еще жили, а он — уже бытийствовал». Пробившись через ритмизацию прозы в духе Андрея Белого и нью-эйджевское смешение языческой символики (образ погребальной ладьи) с индуистскими категориями (дживанмукта — человек, достигший освобождения от кармы, вырвавшийся из круговорота рождений и смертей), мы увидим, что Гачев находил итог бахтинской жизни в единении с абсолютной вневременной реальностью, наступившей до прекращения земного существования. Но если бы он, переборов свое влечение к экзотическим религиозным категориям, изъяснялся бы на языке христианской догматики, то, наверное, приписал бы Бахтину прижизненное состояние «блаженного видения» (visio beatified), дарующего святым и праведникам непосредственное созерцание Бога.
Траурная церемония, состоявшаяся 9 марта, напоминала, по свидетельству того же Гачева, коллективное радение священно-безмолвствующих: «Речей не было. Ни у кого не поднималась рука разверзнуть пасть свою и выплеснуть слово. Он, кто постиг все недра, откуда слово, и все извилины, закоулки, лазейки и ориентированности его обертонов, и так все слышал. И мы с ним прислушивались к массовому молчанию нашему — что в нём?»