«Коллекция, которую мы сейчас наблюдаем — это хроника моих походов, моих военных одиссей. И каждая из бабочек — это слайд, на котором я вижу то никарагуанцев, сандинистов, то намибийских партизан, которые уходят от бомбардировки юаровских „миражей“. Эта коллекция — и энтомологическая, и военный дневник».
Декларированное увлечение бабочками — это некоторым образом еще и приветственный жест сачком в сторону Набокова, намек на претензию на наследство, знак принадлежности к клубу великих метафористов.
Еще более уместным кажется коллекционирование бабочек для писателя, повествующего о приключениях души. Совсем кстати — для писателя с репутацией последователя Киплинга, певца батальной экзотики, и Юнгера, кшатрия-меланхолика.
«Летатлин»
Пчельников дал своему другу Проханову «другой» взгляд на бабочку; для «футуролога» бабочка была не только натурфилософским объектом, воплощением идеи нерукотворной красоты, но и метафорой одухотворенной техники, божественной инженерии, живой машины, наглядное доказательство возможности творческого союза — а не конфликта — техники и природы.
Пчельников, тонко понимавший пластику природной красоты — и в силу этого сам умевший создавать «пластику строений» — объяснил ему, что татлиновский «Летатлин», похожий на птеродактиля безмоторный крылатый аппарат для полетов человека с помощью собственной мускульной силы, — в действительности воспроизводит контуры бабочки, «которая сама есть летательный аппарат, использующий для движения энергию солнца, сладкий цветочный сок, подъемную силу перепон, сконструированных из жилок хитина».
В. Татлин. Летатлин (1930–1931).
Это не вполне тривиальная точка зрения, принято считать, что «Летатлин» строился на принципе воспроизведения птичьего полета. Однако Татлин — который так и не придумал, каким образом его аппарат сможет взлететь, и на протяжении десятков лет выращивал в коробках бабочек, чтобы наблюдать, как они инстинктивно расправляют крылья, улавливая движение воздуха, — искал для скелета и обтяжки своей планерной конструкции именно «невесомые», эластичные материалы — в отличие от тех, что использовались в моторной авиации; таким образом, одно из главных произведений русского авангарда — скорее бабочка, чем птица.
Изначально Проханов был человек скорее «птичий», и в МАИ его учили строить «стальные птицы», самолеты — но Пчельников привил ему вкус к бабочке как к эталону летающей конструкции; и бабочка, в отличие от птицы, символизировала именно одухотворенную, гуманизированную технику; бабочка скорее воплощенная идея полета, чем действительно «летающая машина». (Кстати, к птицам, возможно, у него осталось инстинктивное недоверие — и вряд ли случайно в «Гексогене» все злокозненные члены клана Суахили будут настойчиво ассоциироваться с разного рода птицами: витютень, сова, пеликан, скворец.)
Таким образом, прохановское увлечение бабочками — это не только кивок в сторону Набокова, но еще и очередная нить, связывающая его именно с авангардной традицией. Однако как «Летатлин» никогда не летал и остался романтическим проектом, так и прохановские «авангардные» бабочки никогда не порхали; мало кто всерьез воспринимает этого писателя как подлинного наследника авангарда. Для нас, однако, важно обозначить вектор жизни: направлен он был не на внедрение в советскую номенклатуру, а — на приобщение к энергии 20-х годов, точнее, через 20-е — устремлен в будущее, в утопическое завтра.
Крапивница (фрагмент картины И. Глазунова).
Однажды, еще даже до «Гексагена», художник Илья Глазунов, один из основателей движения «Родина», ставшего затем базой для пресловутой «Памяти», и читатель «Завтра», подарил Проханову «роскошный сафьяновый фолиант» со своими картинами; внимание писателя привлекли не поздние «мистерии», а первые, ученические опыты Глазунова: «этюды русской природы, какие-то опушки, куски снега талого, деревца, мне это так напоминало мое Бужарово, состояние природы русской такой сиротливой и восхитительной, что я даже расплакался… очень тронуло меня». Возникший прилив симпатии к художнику позволил ему напечатать в «Завтра» большую беседу с В. Бондаренко «Империя Глазунова», где было сказано о том, как он понимает его жизнь, судьбу, мировоззрение, служение; что Глазунов — трагическая фигура, страшно одинокий со своим мировоззрением, что он абсолютно не понят. Сразу после публикации раздался звонок: «он в Швейцарии был в это время и со слезами на глазах благодарил меня за эту работу, за проникновение в его суть, генезис…
Он меня тронул, и мы сидели, и рыдали оба, часа два, по мобильному телефону, он в Берне, а я здесь, в Москве». После этого Глазунов, «человек абсолютно добрый, открытый, истыканный, как святой Себастьян, стрелами», предложил Проханову написать его портрет; тот с благодарностью согласился и несколько раз приезжал позировать в усадьбу — «на задах мэрии, которую мы штурмовали тогда». Затем портрет — который кто-то мог бы охарактеризвать как «китчевый» — был преподнесен Александру Андреевичу в дар.
Илья Глазунов. Портрет А. Проханова.
Неудивительно, что мы застаем этих двоих в одной комнате; в конце концов, Проханов, — заметил однажды П. Алешковский, — «это Глазунов от литературы». Удивительно другое: вместо орденов на прохановской груди — бабочки. Как вышло, что Глазунов посадил на него насекомых? «Он не знал о моей коллекции, он спросил: „Как ты хочешь, чтобы я тебя изобразил?“ Я ему говорю: „Что я буду тебе диктовать? Конечно, хорошо бы ты меня изобразил в рыцарских доспехах, на коне, или в каком-нибудь бархатном берете, как юноши у Леонардо…“. Словом, я пытался высказать свой антураж. Еще сказал, что люблю бабочек и мой тотемный зверь — бабочка. — „А какая бабочка?“ — „А вот такая — крапивница“. — „Я тоже знаю этих крапивниц, самые красивые русские бабочки, которые вылетают, как только сойдет снег, садятся на заборы, на тесы. Я тоже их люблю“. И вот решил нарисовать меня всего в бабочках.
За моей головой космогонию создал, какие-то галактики, романтика… Я подумал, что Серафима Саровского обычно рисовали с медведем, который приходил к нему из леса, а меня нарисовал с бабочками, которые прилетают, садятся, не боятся. Как на забор».
Бабочка может обозначать у Проханова ангела, душу, таинство метаморфозы (яйцо — гусеница — куколка — имаго); она может функционировать в качестве иконы, карты, шифрограммы, лазерного диска, где заархивированы воспоминания о некоей картине; он не устает изобретать метафоры. Бабочка — это метафора метафоры, знак (или даже символ) метафоры. И поскольку метафора есть способ преодолеть расстояние между двумя объектами и развить значение, бабочка — воплощение идеи развития и преодоления.