которой она уже в Теннисе видела счастливую соперницу и которую тогда же возненавидела.
Короткий ноябрьский день быстро подходил к концу; дождь перестал; солнце, готовое закатиться, пробилось сквозь тёмные тучи и окрасило горизонт ярким пурпурным цветом, подобным зареву громадного пожара. Наступил момент заката: пламя потухло, и ночная тьма объяла море и песчаную косу. Карканье голодных ворон всё громче и громче раздавалось под ночным небом. Время от времени крики ярости и стоны отчаяния покрывали голоса птиц и шум волн. Изредка доносился с кораблей звук команды или пронзительный сигнал. На носу и мачтах судов засветились слабые огни, на берегу же господствовала темнота, только там, где были на скорую руку устроены укреплённые навесы для часовых, виднелся мерцающий свет фонарей. На тёмном до того небе загорелись одна за другой бесчисленные звёзды, и серебристый диск полной луны победоносно пробился сквозь облака, гонимые ветром. В конце первого часа после заката Эймедис приказал подать лодку; в полном вооружении, точно отправляясь в бой, он сел в неё, уговорив и Гермона надеть под хламиду панцирь и опоясаться коротким, но остро отточенным мечом. Хотя их должен был сопровождать отряд прекрасно вооружённых и храбрых македонских воинов, но кто мог заранее предвидеть исход этой поездки! Быть может, им придётся отбиваться от нападения пленников, ярость и отчаяние которых могли удвоить их силу.
Плоский берег, куда они вскоре высадились, был теперь освещён луной; чёрные высокие силуэты галлов резко выделялись на песке, на котором они стояли, сидели или лежали. На западной стороне косы небольшой холм наскоро окружили песчаным валом, за ним укрывались вооружённые воины и стрелки. Посреди холма возвышался поддерживаемый столбами навес; под этим навесом был проведён днём допрос, и признанные зачинщиками галлы, привязанные к сваям, ожидали своей участи. Там же находилась женщина; это была Ледша. Она сидела, прислонившись к низким сваям, окружавшим с внутренней стороны вал, хотя и не представлявший особенной обороны, всё же он обозначал место, до которого могли доходить пленники. Того, кто осмелился бы переступить эту ограду, ожидала метко направленная стрела македонского воина. И здесь, по крайней мере, не могла Ледша видеть того ужаса и смятения, которые господствовали там, на песчаной отмели среди галлов. Подойдя к ограде, Эймедис приказал сопровождавшим его воинам остаться позади неё. Указав рукой на сидящую Ледшу, он шёпотом сказал Гермону:
— Какой таинственной, клянусь поясом Афродиты, даже внушающей ужас красотой обладает эта женщина. Хотел бы я знать, для кого теперь эта Медея мысленно готовит новый ядовитый напиток?
Затем он поручил Гермону передать ей, что ей будет даровано прощение, если она согласится рассказать о том, были ли у галлов сообщники в царских дворцах, и назвать их. Но Гермон решительно отказался передавать подобные предложения гордой Ледше. Эймедис ожидал подобного отказа и выразил только своё намерение переговорить с Ледшей после того, как Гермон с ней повидается. Какой бы строптивой она ни оказалась, он хотел её спасти и помиловать уже ради своей матери, почтенной Тионы; поэтому Гермон должен ей только сказать, что военачальник не желает ей зла, а, напротив, хочет облегчить её участь. Пожав другу руку, он отправился осмотреть другие сторожевые посты. Никогда ещё, ни при какой угрожавшей ему опасности не испытывал Гермон такого сердцебиения, как в данный момент, перед предстоящей ему встречей с биамитянкой. Нет, то, что привело его в такое волнение, не было уже чувством любви, ещё менее ненавистью или низким желанием дать почувствовать своему врагу, что месть её не удалась. Победителю легко быть великодушным, а ещё того легче, если он — художник и имеет дело с таким красивым противником, и Гермон должен был сознаться мысленно, что он никогда не видел Ледшу такой прекрасной, как теперь. Как красив был овал её лица, какой тонкий профиль и какими огромными казались её блестящие глаза, и при свете луны можно было различить её чёрные, густые, почти сросшиеся брови. Время как будто только увеличивало очарование этого прекрасного существа! Но вот она быстро поднялась и с какой-то лихорадочной поспешностью стала ходить взад и вперёд, но вдруг она остановилась; один из привязанных к сваям галлов, в котором Гермон узнал спасённого им когда-то Лутариуса, громко произнёс её имя и, когда она повернула к нему голову, воскликнул на ломаном греческом языке:
— Только ещё раз, один только раз, молю я тебя, приложи твою руку к моему лбу, а если и это для тебя слишком много, скажи мне только одно доброе слово, прежде чем всё будет для меня кончено. Я хочу только услышать, что ты меня не ненавидишь, как врага, и не презираешь, как собаку. Что тебе стоит это сказать! Только в двух словах скажи мне, что ты сожалеешь о том, что была так жестока со мной!
Она ответила резко и решительно:
— Одна и та же участь ожидает нас обоих. Когда настанет мой черёд и глаза мои закроются, тогда высшим наслаждением для меня будет мысль, что они никогда больше не увидят тебя, ненавистный безбожник!
Крик ярости вырвался из груди Лутариуса, и он с такой силой рванул за верёвку, которой был привязан к свае, что свая зашаталась. Ледша спокойно отвернулась от него и пошла под навес. В раздумье прислонилась она к одному из столбов, поддерживающих крышу, а художник с возрастающим вниманием следил за каждым её движением, полным благородства и изящества. Приложив руку к прекрасному лбу, смотрела она на луну. Гермон чувствовал, что ему уже давно следовало заговорить с ней, но окликнуть её, нарушить то мечтательное настроение, которое ею теперь овладело, казалось ему каким-то святотатственным поступком. Так, именно так должна была стоять Арахнея после того, как богиня в порыве несправедливого гнева ударила её, эту более искусную смертную! Как грозно сдвинулись её брови и нахмурился лоб, в то время как на губах появилась улыбка торжества, её прелестный рот полуоткрылся, и белые мелкие зубы, которыми когда-то так восторгался Гермон, заблестели. Подобно астрологу, который до последней возможности следит и старается удержать в своей памяти какое-нибудь необычайное явление, замеченное им на небе, тогда как надвигающиеся тучи грозят скрыть его от глаз наблюдателя, точно так же смотрел Гермон и старался запечатлеть в памяти её образ. В этой позе хотел он изобразить её, совершенно так, как она теперь перед ним стояла, без покрывала, сорванного, вероятно, во время преследования, с этими длинными распущенными волосами; да, он передаст даже её нос с лёгким изгибом вопреки древним правилам искусства, допускающим