58
В прошлом году в одном из старых цветочных горшков, хранившихся у Спасёновых на балконе, голубиная пара свила гнездо и вывела двух голубят. Те выросли и перепорхнули в «отдельную квартиру» по соседству – к Трифоновым. Теперь воркование, писк и шорохи будили Илью Георгиевича по утрам, а также в послеобеденный сон, возбуждая в стариковской душе противоречивые чувства – с одной стороны, радость побыть свидетелем безгрешной жизни, но с другой – очевидную ущемлённость в собственных человеческих правах. Во-первых, приходилось чистить балкон едва ли не каждый день. Во-вторых, было горячо жаль сушку для белья. Раньше в летнюю погоду на ней быстро высыхали простыни, теперь же на рейках трепетало под ветром несколько белых пёрышек, крохотных, похожих на одуванчиковый пух. А ты, человек, потерпи, не всё тебе хозяйничать! – увещевал сам себя притеснённый голубями старик.
В тот спокойный послеполуденный час отдохнувший от приготовления обеда Илья Георгиевич надел рубашку в полосочку, подтяжки с изображением шахматных фигур и, захватив влажную тряпку – протереть перила, вышел на балкон. Подтяжки были сознательным пижонством. Украсить милой старомодностью бездушие двадцать первого века, вписать в мир высоких технологий завиток наивности – чем не мужество перед «ликом смерти»? Илья Георгиевич любил обставить свою старость творчески.
Вынудив голубей перепорхнуть на балкон Спасёновых, он склонился и поглядел – есть ли зрители? Двор был пуст. Ветер, пролетая над низкими домами, плеснул в лицо цветением – и тут же Илья Георгиевич почувствовал спазм в груди.
Вот уже несколько лет он опасался медового черёмухового духа, слившегося в его сознании с приближением последней черты (цвела черёмуха, когда не стало Ниночки!). А сегодня ночью, как нарочно, сердце колыхалось нервно, словно мотылёк в банке. Билось крылом о чью-то тяжёлую ладонь, всё крепче прижимавшую трепещущее существо.
Тревожно принюхиваясь, Илья Георгиевич вспомнил огромное черёмуховое дерево, что росло на окраине Москвы, у забора дома, где они жили после свадьбы, и вспомнил почему-то два летних платья жены, голубое и белое, оба с пояском. Затем память раскрылась глубже, и он увидел стародавнюю черёмуху детства, точнее, её ягоды, которые рвали мальчишками. Последнее воспоминание оказалось ярким до горечи во рту, но Илья Георгиевич не удивился ему – детство давно уже было с ним. Он носил его в кармане, как чётки, тайно перебирая, и в каждую минуту мог вынуть и рассмотреть любую его бусину.
Ветер усадил на седенький чуб старика прошлогоднее берёзовое семечко. Солнце пекло щёки и лоб. Замечтавшийся Илья Георгиевич мог бы успеть приобрести недурной загар, если бы его не пробудил стук дверцы.
Вздрогнув, он поглядел на двор и увидел под окнами затрапезную машину, из которой выскочил его внук Пашка. С ним была небольшая тощая собака цвета тусклой бронзы. Идти самостоятельно она отказалась, упав на землю боком. Пашка взял её на руки и внёс в подъезд.
Илья Георгиевич, автоматически расстегнув пуговицу рубашки, примял ладонью сердце и кинулся открывать дверь.
– Дед, это Агнеска! – сказал Пашка, занося собаку в квартиру. – Я её вымою. Не переживай, ванну почищу потом! – И бережно опустил собаку на пол. Та мгновенно упала на бок и замерла.
– Паша! Что же ты делаешь! – проговорил Илья Георгиевич, оседая на табурет в прихожей.
Пашка глянул хмуро и ничего не сказал.
– Я задохнусь! У меня астма! – взмолился старик, чувствуя, как сжимаются и сипнут связки. – Убери её, я тебя прошу! Будешь меня хоронить в самый канун экзаменов!
– Дед! У тебя не астма, а паника, – холодно сказал Пашка. – Ты – паникёр! Спроси у Александра Сергеича, он тебе скажет! – И, подхватив собаку на руки, отнёс к себе в комнату.
Илья Георгиевич охнул. Подкатил страх: он был один на стремительно тающей льдине жизни. Его уносило в безбрежное, и никто не желал замечать беду. Бурные молодые беды выглядят куда серьёзнее, чем тихо спрятанные в квартирке беды старых. И всё-таки, пусть ты стар и слаб, нельзя быть тряпкой! Илья Георгиевич понял: настало время прибегнуть к шантажу.
Правой рукой успокаивая неуют в груди, он сдёрнул левой ветровку, влез в уличные туфли и, прихватив очки и газету, чтобы было чем заняться во дворе, пока внук не явится с повинной, вышел на лестничную площадку. По привычке подумал: не зайти ли к девочкам Спасёновым? Но нет, им теперь самим до себя.
В тот миг, когда старик собрался погромче хлопнуть дверью – пусть внук слышит! – в квартире напротив щёлкнул замок и на площадку вышел приятель Аси и Софьи, Пашин товарищ по приюту Женя Никольский. Дверь за его спиной сразу закрыли на замок – как если бы гость утомил хозяев.
– А! Женечка! Как вы поживаете? – сказал Илья Георгиевич. – Паша собаку привёл, а у меня астма! Я могу просто сразу погибнуть. Вот – ухожу из дома! – И в доказательство предъявил Курту зажатые в руке очки с газетой.
– А Паша разве дома? – быстро спросил Курт, и его потерянное секунду назад лицо оживилось. – Можно мне к нему на минутку?
Обойдя растерявшегося Илью Георгиевича, он устремился в открытую дверь, но был вынужден отступить. На пороге квартиры возник Пашка. Бледный и бешеный, он загородил дверной проём и с вызывающим презрением поглядел в лицо Курта. Тот, однако, не смутился и живо заговорил:
– Паш! Подожди ты злиться! Я должен тебе сказать одну вещь! Понимаешь, я думал, они сейчас меня отправят куда-нибудь в СИЗО, ну, за бегство с места аварии. И этим в твоих глазах всё искупится. Вызвал даже Сонькиного адвоката. А оказалось всё не так. Оказалось, что Соньке моя повинная уже вряд ли поможет. Её дело так и так будет рассматриваться… Паш, а ты вообще в курсе этой истории?